Но Эммелина лишь покачала головой:

— Я рассказала вам то, что вы могли бы узнать, если бы расспросили Эдгара или любого, кто знал меня. К чему я стремлюсь и чем занимаюсь, право же, вас не касается. Некогда я была одной из домочадцев лорда Олтуэйта. Теперь я должна сама пролагать себе дорогу в жизни. Чтобы сделать это, я решила предстать в виде таинственной иностранки и таким образом скрыла, кто я, от тех, кто мог бы узнать меня, а сама пользовалась сведениями, которые давала мне моя близость к этой части общества. Этого должно быть для вас достаточно.

Этому рассказу он поверил. Быть может, потому, что в нем было больше смысла, быть может, потому, что смысл этот изобличал ее. Если она украла вещи, которые ищет Олтуэйт, ее могут повесить.

Перед ними возникла беседка, ее светлые колонны белели, как кости, при слабом свете луны. Томас распахнул стеклянную дверь, отступил в сторону, предлагая Эммелине войти, нота отпрянула и замерла у двери. Входить она не собиралась.

— Он вас изнасиловал? — спросил Томас.

Эммелина отступила.

— Эдгар? А если бы и так, что бы вы стали делать? Вызвали бы его на дуэль, или позвали бы констебля, или избили бы его собственноручно?

— Скажите мне хотя бы это, — настаивал он. — Это я заслужил. — Произнеся последние слова, он крепко закрыл рот, не понимая, как могло ему прийти в голову такое заявление. То, что произошло между ними, ничего не значило. Значение имеет только их договор. Он — виконт, она — шарлатанка и, как выяснилось, незаконный ребенок, а также воплощение опасности для всего, ради чего он так упорно трудится.

Эммелина колебалась, казалось, она готовится убежать. Ей следовало отрицать его притязания на какие-либо заслуги по отношению к ней. Но все же она сказала:

— Мой брат не изнасиловал меня. Рассказ о том, как я променяла свою девственность на свое имущество, правдив.

— В это имущество входили кое-какие фамильные драгоценности Олтуэйтов. Будь я на вашем месте, я решил бы, что они стоят моей девственности, — сухо заметил Томас. — Почему вы украли их, когда ушли из дома? Теперь вы не будете утверждать, что нашли ожерелье в пансионе.

Он почувствовал, как она напряглась.

— Я не украла его. Его оставил мне мой отец. — В последних словах был намек на презрение.

— Если вещи не были украдены, вы бы продали какую-то их часть, — напрямик заявил Томас.

— Откуда вам знать, что я продала и что не продала?

Томас прищурился:

— Давайте скажем так — из политических соображений меня интересует, чем занимается ваш брат, а он ищет список вещей в каждой дыре, в каждой ювелирной лавке Лондона вот уже несколько месяцев.

Она сказала приглушенным голосом:

— Никто не верил, что они мои. Большинство лавочников решительно отказались купить что-то из них, а остальные предлагали мне цену, которую дают за краденое. Мне показалось, что будет лучше сохранить их.

— Значит, это правда, — пробормотал Томас, хотя этого не могло быть. Она не догадывается, что он знает об исчезновении остальных фамильных драгоценностей — никакой барон никогда не оставил бы такую коллекцию побочной дочери.

— Больше я ничего вам не скажу, лорд Варкур, — заявила она. — Вы слишком хорошо умеете складывать части в одно целое и сами составите гораздо более полную картину, чем та, что я намеревалась вам дать.

— А что вы намеревались? Ваш спектакль, все, что вы вкладываете в мою мать, само по себе бесцельно.

Эммелина горько рассмеялась, и это его испугало.

— Именно это и входило в мои намерения. Нет, Варкур, хватит.

— А вдруг вы — орудие Олтуэйта, которое проникло в мою семью, чтобы ослабить нас в политическом смысле, — сказал он.

Ее презрение было осязаемым даже в темноте.

— Вы, должно быть, еще глупее, чем я думала.

Она была права. Никаким способом нельзя было подделать изумление Олтуэйта, когда он увидел падающее из рук леди Гамильтон ожерелье, — а даже если бы это и было возможно, то с какой целью? Еще менее вероятно, что сцена, свидетелем которой он только что стал, была спланирована заранее. Олтуэйт — умный человек, с острым умом, скрывающимся за налитыми кровью глазами и пьяным бормотанием, но он еще и искренне суеверен и был таким с юных лет. Маскарад Эммелины как спиритки был очевидно нацелен на Олтуэйта, а не на его мать.

— Где вы научились вашему делу? — Он попробовал зайти с другой стороны. — Сомневаюсь, что в доме барона детей обучают общению с духами.

Она молчала, словно обдумывая свой ответ.

— Рядом с нашим домом стоял цыганский табор. Эдгар таскал нас, трех девочек, к гадалкам при всякой возможности и тратил свои карманные деньги, чтобы получить последние новости из мира духов. Я была очарована тем, как они работают. Спустя некоторое время я сама кое-что поняла, и когда цыганки увидели, чему я научилась, кое-кто иногда подсказывал мне. Эдгар этого не знал. Он никогда не обращал никакого внимания на то, чем я занята.

— Странное хобби, — заметил Томас.

— А я и была странной девочкой, — возразила она. — Но хватит об этом. Теперь ваша очередь отвечать на мои вопросы. Вы решили, намерены ли вы разоблачить меня?

Томас помолчал.

— Не вижу в этом надобности, В конце концов, вы выполнили свою часть нашей сделки, и мне, вероятнее всего, вы не лгали, когда уверяли меня, что у вас нет дурных намерений относительно моей семьи.

— Благодарю вас. — Ответ Эммелины походил на шепот ночного ветерка. Вдруг она поежилась, как будто по телу ее пробежала дрожь. — В этом воздухе есть, что-то осеннее. Мне нужно идти. — Она хотела было уйти.

— Я провожу вас. — Поскольку Эммелина застыла на месте и смотрела на него, ничего не отвечая, он сказал: — Я доведу вас до террасы. Вы же не хотите повторения истории с Олтуэйтом, Морелом и Гиффордом?

— Разумеется, нет, — согласилась с ним Эммелина и шагнула вперед, чтобы опереться на его руку.

Они возвращались в молчании. Томас пытался совладать с хаосом в голове. Он все еще чувствовал, как ее присутствие отвлекает, как слабый запах душистого мыла, которое она принесла в то жалкое банное заведение, дразнит его, вызывая в памяти картины ее тела, голого и скользкого в тускло освещенной, наполненной паром комнате.

Она выполнила свое обещание, или по крайней мере так ему казалось. Их союз, кроме той стороны дела, которая касается его матери, подходил к концу. Новые откровения о ее прошлом пошли на пользу, освободив его голову от сомнений в ее намерениях, хотя теперь вопросов у него было больше, чем раньше.

Томас знал, что ей нельзя доверять, знал это на каком-то уровне, но он не мог избавиться от ощущения, что близость между ними становится сильнее. Он не знал, их ли сделка — или, грубо говоря, их блуд — породила это ложное родство, но, несмотря на то что более разумная часть его мозга посылала ему звонкое предостережение, он не мог проигнорировать все более усиливающееся впечатление, которое она производила на него. Ее голос, ее тело, явная, захватывающая сила ее воли — все это проникло ему под кожу, пробралось в сознание. Когда он говорил себе, что просто пытается понять эту женщину и тем самым воспрепятствовать низким планам, которые она скрывает, это звучало фальшиво даже для него самого.

Эммелина резко остановилась у края лужайки, простиравшейся до самой террасы.

— Вы, вероятно, удивляетесь, почему я с самого начала не призналась вам, кто я.

— Эта мысль приходила мне в голову.

— Если бы вы узнали это, вы могли бы погубить все, ради чего я трудилась, — мою жизнь, мое будущее. Не потому, что я желала вам зла, но потому, что дискредитировать меня было бы самым легким способом отдалить меня от вашей матери. Я надеюсь, что… — Голос ее замер. — Я верю, что теперь вы этого не сделаете. Я должна в это верить. Потому что если вы это сделаете, вы с таким же успехом можете схватить меня за горло и вытрясти из меня жизнь прямо здесь. — Голос ее слегка дрогнул, отражая дрожь, пробежавшую по телу, и в ответ Томас напрягся.

Она резко шагнула вперед, выбросила вперед свободную руку, обвила его шею и притянула его губы, быстро, грубо, к своим губам, не поднимая вуали. Это не было обдуманным жестом соблазнительницы, не было приглашением к дальнейшим восторгам, то была просто мольба, ясная и простая, выраженная всеми фибрами ее тела. Она отошла, тяжело дыша.

— Клянусь жизнью своей, я не причиню вреда вашей семье, — прошептала она, а потом повернулась и ушла, взлетев по склону к освещенной фонарями террасе и ярко горящим дверям бального зала.

Томас смотрел, как она уходит, все еще покачиваясь от ее короткого, лихорадочного поцелуя. Ему хотелось верить ей, но он знал: она способна сказать что угодно, если, по ее мнению, это нужно сделать. Власть, за которую он сражался с ней, была теперь полностью в его руках. И все же ощущение победы не давалось ему, только в теле его осталась холодная, смертельная тяжесть.

Эм сжала кулаки, пытаясь унять дрожь в руках. Ум ее метался в ужасе. Она ошиблась, ужасно ошиблась, лорд Варкур — лорд Варкур, который ничего не хотел, кроме ее краха! — успокоил ее и вынудил к признаниям, и в ту минуту это показалось ей совершенно неопасным.

Идиотизм. Это такое облегчение — рассказать кому-нибудь о своем настоящем прошлом, но разве это имеет значение? Это потакание самой себе, но ведь она прекрасно понимает, что оно ей не по карману. И теперь он знает много, слишком много, чтобы погубить ее — чтобы погубить все. Он накинул петлю ей на шею. Драгоценности Олтуэйта казались тяжелыми, как мельничные жернова, даже вдали от пансиона в Камден-Тауне, где она их спрятала.

Ее отец оставил драгоценности ей, как она и сказала Варкуру, но трусость, которой был отмечен каждый шаг его жизни, отразилась и в его завещании. Там было написано: «Тому, кому они должны принадлежать по праву». А по праву они принадлежали только ей, поскольку старый лорд Олтуэйт признал на смертном ложе, что она его дочь, и еще он признался в своем первом браке с матерью Эм. Но доказательств у нее не было, и ее вполне могли повесить за кражу. Мэри Кэтрин Данн была католичкой из семьи адвоката, принадлежащей к среднему классу и у барона не было никакой надежды, что такую девушку когда-либо примет его семья. Поэтому Уильям Уайт женился на ней тайно, пообещав признать этот брак после смерти своего отца.