Ровно через полминуты сомнения Здановича рассеялись: «фольксваген» прибавил скорость, обогнал их микроавтобус и исчез в потоке машин. Николай успел заметить лицо водителя, заросшее густой, почти по самые глаза, черной бородой.

Но в два часа дня, когда они вышли из офиса и направились к своем «форду», чтобы ехать домой, Николай был готов поклясться, что тот самый бородач, укрывшись в тени пестрого навеса продуктового магазина на противоположной стороне улицы, внимательно наблюдает за ними.

12

Наверное, он на какое-то время лишился чувств. Когда Зданович открыл глаза, то обнаружил, что лежит, уткнувшись лицом в потрескавшийся земляной пол. Он услышал тихие голоса двух человек, стоявших шагах в пяти от него. Один голос принадлежал Муссе, другой был ему незнаком. Говорили на урду.

Через оконный проем в комнату проникали лучи заходящего солнца. Значит, близится вечер. Сколько же он пролежал без сознания — час, два? Николай с трудом повернул голову. Спиной к нему, в грязной одежде с перекинутым через плечо патронташем, стоял собеседник Муссы, скорее всего, кто-то из деревенских.

Мусса уловил движение и шагнул к пленнику.

— А, русский, проснулся? Добрый утро! — произнес он и захохотал. Пак, очевидно, пребывал в хорошем настроении: значит, опасность миновала.

Второй повернулся и тоже посмотрел на Здановича — тусклым, ничего не выражающим взглядом. «Вот с таким же равнодушным выражением лица эта обезьяна перережет своему врагу горло», — вяло подумал Зданович.

Мусса посмотрел на часы. Как-то он похвастался, что это трофейные, «командирские», снятые с руки убитого им во время афганской войны советского офицера.

— Хороший часы! Тот афицер скока лет с Аллахом разговаривает, а часы все идут!

Эту шутку он повторял уже много раз. Веселится, сволочь. Сбежал с поля боя, а тс трос расплатились за него своими шкурами. А что с Волохой, Женькой и Саймоном? Удалось ли пакистанскому спецназу освободить их? Если да, то его товарищи непременно сообщат и о нем. Тогда еще есть надежда. Если же нет…

— Значит так, русский. Щас мы едем атсуда. Я перевезу тебя в безопасный места. В эта деревня завелся… э, как эта?.. прыдатэль. Ну, ничего, придет врэмя, мы его найдем. И атрежым его паганый язык. И еще кое-что, ха-ха!

Мусса повернулся и сказал что-то второму паку. Тот кивнул и вышел. Мусса сел у стены, поставил между колен автомат. Зевнул.

Быстро опускались сумерки. За окном бесшумно мелькнула черная тень — летучая мышь. Несколько минут спустя во дворе послышался скрип повозки.

— Давай, поднимайся!

Николай попытался встать. И не смог… Кружилась голова, дрожали колени, в глазах метались разноцветные пятна. Пак взял его за плечо, с силой поднял на ноги и толкнул в спину.

— Иди!

У порога стояла запряженная ослом повозка с несоразмерными, огромными деревянными колесами. Мусса вытащил из-за пазухи несколько мятых купюр, подал второму паку. Тот подобострастно склонил голову, передал ему какой-то сверток из газетной бумаги. Они поговорили вполголоса еще несколько минут.

— Садысь!

Зданович поставил ногу на ступицу колеса, с усилием перебросил через борт свое непослушное тело и упал на днище повозки, устланное какими-то грязными вонючими тряпками. Поворочался немного, занимая более удобное положение.

Мусса развернул сверток. В нем оказался кусок вареного мяса и несколько лепешек. Пак бросил одну Здановичу. Лепешка была еще теплая и приятно пахла свежим хлебом, но аппетита не было. Его не тошнило, тошнота прошла еще тогда, когда они начали свой безумный побег от спецназа. Но есть все равно не хотелось. Да только надо, потому что иначе он ослабеет еще больше. Николай откусил небольшой кусок и начал медленно жевать.

Мусса, устроившись впереди, щелкнул кнутом, и повозка тронулась. В черном небе зажигались одна за другой звезды. «Они какие-то не такие, — подумал Николай, — эти пакистанские звезды. Они не подмигивают тебе временами, как старому знакомому. Они холодные, равнодушные — чужие. Впрочем, здесь все чужое: погода, люди, сама жизнь…»

Повозку трясло на ухабах, и звезды плясали перед глазами. Тянуло запахом гари, может, с того пожарища, которое оставили после себя спецназовцы? Мысли о событиях последних часов пошли по третьему или четвертому кругу. Кто из троих остался жив? Или погибли все? Он слышал взрывы, не один — несколько. Или все же они спасены и рассказали, что с ними был четвертый? Нет, пожалуй, этого не случилось: Мусса слишком спокоен и уверен.

Куда они едут? А впрочем, какая разница? Ясно, что не в российское посольство. Когда пленников было четверо, перевозить такую группу было затруднительно. Теперь он остался один, и пак может до бесконечности таскать его с места на место, перепрятывая, как вещь, то в одном тайнике, то в другом, пока эта «вещь» жива и, по его, Муссы, соображениям, существует хоть малая вероятность получить за нее какие-то деньги. Даже в Чечне похищенных людей не находят годами, что уж говорить о стране, куда «Аэрофлот» не отважился организовать регулярные рейсы? А потом… закопает где-нибудь, как сдохшую собаку, не испытывая не то что угрызений, но даже малейшего укола совести.

Незаметно он задремал. Из уголка его полуоткрытого рта вытекла и побежала по щеке тонкая струйка крови.

13

Так началась их странная дружба. Нет, дружба не то слово. Отношения… Постепенно Алла узнала о нем если не все, то очень многое. Во времена Союза Ник, получив профессию геолога, немало ездил по стране, хорошо зарабатывал. Построил двухкомнатный кооператив в Минске, купил машину. Женился. Писал какие-то рассказы, юморески, некоторые публиковали. Играл на гитаре, сочинял песни и однажды показал Алле пожелтевшую вырезку из республиканской газеты с рецензией на свое выступление на фестивале бардовской песни.

С распадом Союза наступили трудные времена. Командировки на Камчатку и в Сибирь прекратились, а работы в Беларуси по его специальности не было. Какое-то время доживали на сбережения. Потом стало не хватать. Хорошо еще, что единственный сын выучился на программиста, как оказалось, вполне приличного, и после полутора лет бесцветного и безденежного существования в каком-то умирающем КБ уехал в Канаду — да так и сидел там безвылазно, не выражая ни малейшего желания вернуться на родину. Звонил он все реже, и Николай начал понимать, что эти звонки объясняются лишь сыновним «долгом», но никак не искренним интересом к их проблемам.

Потом дала трещину и семейная жизнь. Жена не то чтобы ушла — отдалилась. Точнее сказать, еще больше отдалилась. Он вдруг с опозданием осознал, что уже много лет их физическая близость держалась лишь на его энтузиазме, и он, этот энтузиазм, постепенно иссяк. Воспоминания о любви первых лет казались эпизодами из прочитанной мелодрамы о чувствах других людей.

Он шел на любую, даже одноразовую работу — грузчиком, складским рабочим, ночным сторожем: мужская гордость не позволяла Нику жить на зарплату супруги, учительницы химии, хотя временами этого все же не удавалось избежать. Иногда писал за деньги курсовую по геологии, но это случалось чрезвычайно редко: идти в геологи в наше время никто не рвался. Машина ржавела в гараже: денег на ремонт и бензин не было. Да и ездить на ней больше не тянуло.

Однажды ему ненадолго удалось устроиться в организацию под названием «Промбурводы», которая оказывала населению, помимо прочих, и услуги по бурению скважин для колодцев.

— Представляешь, я, геолог, исходивший весь Дальний Восток, сверлил в земле дырки на дачных участках! — с горечью бросил он как-то, рассказывая ей о своих мытарствах.

Вот тогда, по его признанию, стихи пошли «косяком». Иногда Алла просила почитать его что-нибудь или спеть под гитару, оставшуюся у нее после мужа: ноутбук Николай забрал, а вот про гитару как-то забыл. Ник брал инструмент с поцарапанной декой, на которой едва просматривались со стершихся переводных картинок смазливые лица каких-то девиц, откидывался на спинку дивана, закрывал глаза и начинал петь:

По привычке ты живешь,

по привычке ешь и пьешь,

По привычке спать ложишься,

по привычке ты встаешь…

Она видела: он поет о себе. Этими песнями он рисовал автопортрет, они как рентгеном высвечивали его чувства. И опять она не переставала удивляться, как могут сочетаться в нем два совершенно разных человека? Тот, что грубо овладевал ею в постели, совершенно ничем не походил на этого, тосковавшего в песнях. А мажорных песен у него почти не было.

Спев пять — шесть песен, он объявлял: «Концерт окончен» и откладывал гитару. И словно разозлившись на себя за сентиментальность, властно привлекал к себе Аллу, которая все еще не могла отойти после его грустных песен. Она ощущала, как его тело, минуту назад такое мягкое и податливое, становилось напряженным, как сжатая пружина. Они съезжали с дивана и занимались любовью прямо на полу, даже не погасив свет. Девицы с гитары с завистью поглядывали на Аллу.

Он был ненасытен, и она не могла не удивляться поведению его супруги: неужели она могла так мучить человека, которого — вроде бы — любила? Разве не видела его состояния? В конце концов, неужели не могла подыграть ему? Неужели не понимала, что для мужчины это куда важнее, чем для женщины? А впрочем, всю жизнь подыгрывать невозможно. Нет физического влечения — не прикупишь.

Он вообще мог заниматься с ней любовью где угодно: в ванной комнате, на кухне, в кресле. «Дорвался до бесплатного», — с грубоватой откровенностью признавался он, но она не обижалась. Может, в ней с самого начала подспудно таилось это желание стать беззащитной жертвой, добычей мужчины-охотника, таилась распутная страсть, которую она тщательно скрывала не только от мужа, но и от самой себя?