Я усмехнулся.

— Только не думайте, — Иннокентий Константинович брезгливо поморщился, — что я какой-нибудь маг или экстрасенс. Я — историк. Преподаю в университете историю. Всю жизнь со студентами — поневоле научишься понимать, чем дышит молодежь. А этот дом когда-то принадлежал моему далекому во всех отношениях родственнику. Он был ничтожный человек, но честно погиб за Родину. Наш фонд приобрел его дом лишь по случаю. А штаб-квартира фонда находится в Питере. Мы — питерские. Кстати, фонд наш занимается крайне нужным делом: ведет архивные раскопки, связанные с периодом блокады. Мы ищем лиц, переживших блокадные времена, и пытаемся хоть как-то поддержать их. Я сам блокадник.

Он распечатал пачку «Беломора», закурил. В его руках и беломорина казалась дорогой штучкой.

— В одном с вами не согласен, — продолжал он. — Что-де нет искусства и жизни нет, а есть только толпа и балаган. Конечно, толпа есть и была всегда. А раз была — значит, и вкусы ее были всегда. Уж так устроен мир: она, эта толпа, ненавистным своим хамским духом всегда дышала в затылок художнику, истинному сыну отечества. Но на то он и художник, чтобы не сдаться, не сломаться. Вы думаете, в античной Греции не было быдла? Да оно там только и было. Те художники, мыслители — это жалкая горсть людей в море разнузданной толпы! А когда было не так, а? Возьмите пресловутую эпоху Возрождения. Только обывательский ум представляет ее себе как нечто светлое. А фактически? Разбушевавшаяся чернь по случаю что-де Бога-то и нет. И поэтому — оголтелая вседозволенность. На улицу выйти было страшно. Убийства стали нормой, кровь лилась потоками. Художники, философы, поэты — опять лишь ничтожная кучка, всех их можно по пальцам перечесть — творили, стоя буквально по колено в крови. Но! Если бы они были в кучке, а не разрозненные и одинокие! Но выстояли… Молодой человек, послушайте старика. Мне семьдесят лет, я перенес блокаду, больше полжизни прожил в коммуналке. И в какой! — в одной комнате: я, отец, мать, старшая сестра да еще тетка в придачу! А я весел и полон сил. И если Бог даст… Вы, я уверен, живете в приличных условиях. У вас неплохая семья, любящая жена, умные дети.

— Не совсем так, — поправил я его, — мы недавно развелись, и сын живет с матерью…

Когда я измерил простенки, обговорил детали интерьера и начал уже прощаться, Иннокентий Константинович спохватился:

— Чуть не забыл! В нашем дружном коллективе есть одна взбалмошная особа. Так вот она спит и видит иметь свой портрет в иконописном стиле, то бишь парсуну, да в полный рост и в этом зале. А для этого требуется, как вы прекрасно понимаете, чтобы художник был сразу и хорошим иконописцем, и первоклассным портретистом. Мы не хотим вешать какие-то поделки. Уж, пожалуйста, подберите такого. А дамочку эту мы к вам пришлем.

«Старик прав, — думал я, выйдя на улицу, — нельзя киснуть. А он интересный мужик».

Однако воспоминания о нем отзывались в душе смутной тревогой. Я сел в машину и задумался о парсуне. Иконописца такого я знал — с Гришкой Прилетаевым мы вместе учились в Суриковском, и, как ни странно, Гришка был действительно классным портретистом. Ему удавалось схватить характер портретируемого в первые же полчаса. Гришка работал быстро, большой круглой кистью, его уверенный точный мазок напоминал репинский. Парню пророчили славное будущее. И никто в этом не сомневался. Но после выпуска Гришка засел на Арбате и там увлекся портретами за пять минут. Вскоре он связался с барыгами, торговавшими старыми иконами. Гришка поначалу их только реставрировал, подмазывал на скорую руку. А потом и сам начал торговать. Дома у него появились мешки, набитые иконами XIX, XVIII и даже XVII века — «девятнахами», «семнахами», как называл их тогда Гришка. И вдруг он исчез. Ходил стойкий слух, что Гришка подался в монастырь и сделался монахом. Я пытался ему дозвониться, но трубку не брали. А раз подошел незнакомый мужик и подтвердил, что тот отбыл неизвестно куда. Прошло несколько лет, и вдруг в Москве средь белого дня я встретил его. Белобрысый Гришка ничуть не изменился, только отрастил бороденку, точнее, клок рыжих волос теперь торчал у него из подбородка, придавая поразительное сходство с допотопным дьячком. Но одет был Гришка по-мирски.

— Да ты что, в какие там монахи! — Шумно радуясь встрече, Гришка махал руками, точно отгоняя привидение. — Банальней все! Женился я — вот и все монашество! Мы с супругой съехались. Теперь живем как баре — в своей двухкомнатной квартире. Правда, с тремя детьми! — Гришка весело заржал. — Как пошли дети, так наше барство и кончилось! А тут еще четвертый на подходе! — сквозь смех с трудом выговаривал он.

Но нет дыма без огня. Гришка действительно обратился в православие и работал теперь в иконописной мастерской московского монастыря — писал для братии иконостасы. С тех пор мы с ним стали перезваниваться, изредка встречались.

Вернувшись домой, я позвонил Гришке.

— Есть работенка по твою душу, — заговорил я вдруг языком Губанова, почему-то опасаясь, что Гришка будет отнекиваться.

Так и вышло. Гришка невнятно мямлил и не брал заказ.

— Тебе там делов-то на несколько дней, — уговаривал я. — А стоит «жигуленок».

— У меня есть «жигуль».

— Жене купишь.

— Ей ни к чему.

— Тебе что — деньги не нужны? Или писать живых людей уставы не велят? — допытывался я.

— Не в том дело… — темнил Гришка.

И я решил к нему съездить.

— Гриш, ты дома сейчас? Я заеду к тебе?

— Валяй! — оживился тот. — Жду!

И я опять вышел под непрерывно падающий снег.

Напротив Гришкиного дома я заскочил в универсам. Здесь, не размениваясь по мелочам и экономя время, взял бутылку «Абсолюта», батон сухой колбасы и пирожных для детей.

Открыл Гришка. Он, подавая мне какие-то знаки вытаращенными глазами, зашептал:

— Блаженное время! Снимай ботинки — проходи на кухню.

По мертвой тишине в квартире я понял — все спят, чему Гришка несказанно рад.

Мы вошли на кухню под натянутые струны, с которых свисало детское белье. Гришка прикрыл дверь, на цыпочках протанцевал к столу и аккуратно выставил два мутноватых стакана.

— Ну-с, вздрогнем! — выдохнул он и вдруг застыл, прислушиваясь к неясному шебуршению за дверью.

Выпили. Гришка захмелел с первого же полстакана. Он торопливо изрезал колбасу толстыми кружками и теперь ловко вкидывал их себе в рот.

— Как иконы идут? — Я начал прощупывать почву.

— Да-а… — кисло протянул Гришка, разливая по второй. — Кто платит, тот и музыку заказывает. А платят спонсоры. А спонсоры знаешь кто? А батюшки перед ними…

— Какие батюшки? — не понял я.

— Да священники. Настоятели храмов, — сморщился Гришка, выпив. — Им оттуда приходит приказ, — Гришка указал в белье под потолком, — храм должен быть во что бы то ни стало украшен — расписан по высшему сорту. А денег нет! Вот батюшки и ищут спонсора. И находится такой дядя. А дядя уж уверен, раз он платит, значит, все должно быть в его вкусе. А какие у дяди вкусы?

— Хамские, — усмехнулся я, вспомнив Иннокентия Константиновича.

— Молодец! — Гришка пьяно шмыгнул носом. — Догадлив, парниша! Вот и получается…

— А чего ж ты парсуну отказываешься писать? — Я приступил к делу. — Они полагаются на твой вкус.

— Я и сам думал: может, зря отказался? Но, понимаешь… Где эту кралю мне писать-то? В мастерской? Места нету. На головах сидим друг у друга. Да и ребята засмеяли бы. Дамочка эта с первого же сеанса сбежала б. Конфуз! Не сюда же ее звать? Да и тут где? На кухне? — Гришка мрачно хмыкнул.

— Слушай! — сообразил я. — Я ж один сейчас в трехкомнатной квартире. Прихожу только вечером — спать. Хоть весь день пиши. Никто тебе не помешает.

— Ах да, вы же в разводах… — Гришка энергично зачесал затылок. Он был согласен.

— Завтра и начинай, — подхватил я.

— Может, мне всегда теперь парсуны писать? — Гришку бросило в другую крайность.

— Ты эту напиши, — сказал я, вставая.

Глава 3


Я поставила будильник на половину восьмого и проснулась в кромешной тьме. За стеной муж и дочка, звеня чайной посудой, оживленно спорили о чем-то. Я прислушалась, но слов не разобрала.

Все-таки порадовалась. Пусть мое существование под одной крышей с мужем тяжело и унизительно, зато у Елены есть отец — родной человек, с которым можно поспорить и посмеяться за завтраком.

В первые месяцы моей работы у Карташова, когда, почуяв неладное, муж начал замыкаться, внутренне уходить от меня, я тешила себя мыслью, что это ненадолго. Вот соберусь с силами и все-все расскажу ему… Но сил так и не хватило. Постепенно Лешка перестал видеть во мне не только жену, но и вообще человека — превратил в бесплатную домработницу. Чувствуя в этом долю своей вины, я все же озлобилась.

В глубине души я знала: дело в Лешке! В его природной холодности и недоверчивости. Именно поэтому я сразу стала скрывать от него случившееся. Я поступила глупо, как маленькая. Но все же, если представить… Сначала он отчитал бы меня за безалаберность, потом, немного успокоившись, порадовался бы, что сам он в этой клинике мелкая сошка. А дальше, окончательно придя в себя, начал бы давать наставления, как лучше разговаривать с Карташовым: решительно! Резко! Не мямлить!

Я на сто, нет, на двести процентов была уверена, что не услышу от него ни слова сочувствия. И это было бы самым страшным ударом. Я смалодушничала — захотела защититься от этого удара, но в результате совсем запутала свою и Лешкину жизнь.

— Пап, я ушла! — крикнула Лена из прихожей.

— Давай, до вечера, — попрощался муж.

— Ты сегодня во сколько вернешься?

— Сегодня? Да часиков в девять…

Девять часов — прекрасное время. Они поужинают, так же уютно болтая, посмотрят Ленкины уроки: физику и геометрию она всегда делает с отцом, потом включат телевизор.