Роман вызвал у меня ощущение фатальной справедливости всего, что происходит на свете. И еще — мимолетности.

Вернувшись домой после похорон, муж главной героини, Нене, жжет ее старые письма. Когда-то, в середине их жизни, она мечтала, чтоб эти письма положили ей в гроб. Письма, перевязанные розовой ленточкой. Письма от молодого человека, которого Нене любила в юности и из-за которого едва не погибла их семья. А теперь она не захотела взять эти письма с собой… Бросая листочки в огонь, муж натыкается на фразы: «Кто тебе купит шоколадки?..», «…ты тоже далеко…», «всякий раз, как читаю твое письмо, ко мне возвращается уверенность…». И трудно представить, что ни автора писем, ни адресата уже нет в живых…

— Ты чего задумалась? — спросил Гришка.

После месяца молчания его тянуло на болтовню.

— Так, думаю, что с нами будет… — Я спрятала журнал в сумку и взглянула в окно. — Что-то нас всех ждет…

— Да ничего! Полшестого в Москву приедем. — Гришка зевнул.

— Нет, я думаю, что нас ждет вообще…

— Понятно…

Вдруг дверь купе дернулась, и я увидела Сашу. Вслед за ним вошла Глинская. Они были без верхней одежды и вещей. Значит, едут в этом же поезде.

— И даже в этом вагоне, — сообщила Глинская мрачно.

Я заметила, что, несмотря на бледность и утомленный вид, она тщательно причесана и накрашена. А одета… как из журнала! Облегающий черный свитер, серые кожаные бриджи, белые сапожки на изящном, но устойчивом каблучке. Но все же чувствовался в ней какой-то надлом, что-то от декаданса, серебряного века, поэзия увядания, что ли. А может, это не надлом, а имидж. Эстетика такая.

Саша присел рядом со мной.

— Ну вот, почти и все. Скоро дома будем.

— Да, скоро. В жизни вообще все скоро.

Я смотрела на него и думала о мимолетности. Он появился в моей жизни внезапно, из ниоткуда и вдруг стал таким близким… ближе уже невозможно. Если сейчас что-то случится, вместе с нами погибнет и это чувство… Чувство невероятной близости — самое потрясающее из всех чувств, которые мне довелось испытать. И казалось, что бы ни произошло, по-настоящему жаль будет только этого чувства… Ленку воспитает Наташа. Возможно, она сделает это лучше, чем я.

— А в городе-то что творится? — поинтересовался Гришка.

— В городе митинги несанкционированные. Бунтует народ…

— Что ж удивляться? Питер — город революционный. В Москве-то тишина.

— Чем они недовольны?

— Льготы отменяют. Вместо льгот дадут им немного денег.

— Монетизация, — сухо уточнила Глинская, покачивая белым сапожком.

— Так весь сыр-бор из-за льгот? — удивился Гришка. — Какие-то льготы, подумаешь!

Но кроме него говорить никому не хотелось. Гришка поднялся и вышел из купе. Глинская презрительно усмехнулась ему вслед.

— Что я тебе говорила прошлой ночью? — спросила она Сашу, но смотрела при этом почему-то на меня.

— А что вы ему говорили? — На минуту вместо ее лица я увидела темный портрет в тяжелой золотой раме: молодой человек с перчаткой, голландская школа, XVII век. Насмотрелась в музеях, теперь везде мерещится. Потом портрет сменился: черная шапочка и цепкие глаза. — А что вы говорили, — я повторила напевно-сладко, как та женщина в гостинице, — ему ночью?

Глинская сморщилась:

— Я говорила… Это все ни к чему… Не стоило бы и начинать…

— О, вы правы!

Я всей кожей ощущала пафос ситуации: полная бесполезность! Сидели бы дома и наслаждались роскошным ощущением близости!.. И вдруг чуть не расхохоталась во все горло. Что она ему говорила ночью?! Знаю я эти их ночи у ноутбука!.. Я все-таки не удержала легкий смешок.

— Пойдем, — кивнула Саше Глинская.

— Мы скоро. Не волнуйся, Лиз.

Я улыбнулась:

— Все в порядке.


Через час в вагоне уже висела мертвая тишина. Тускло светили лампы под потолком пустого коридора. Поезд давно покинул пригород, и теперь за окном стоял кромешный мрак без единого огонька. Мягко выстукивали колеса безразличное: что-то будет, что-то будет…

В нашем купе горел мутный желтый фонарь, отчего лица казались неживыми, с запавшими глазами. Ехали молча. Разговор не клеился. Гришка несколько раз выходил, вздыхая, в туалет. Но возвращался повеселевшим.

— В самом-то деле?! — воскликнул он. — Сидим как на похоронах! Сейчас в тамбуре с монахом столкнулся. Идет, молитвы шепчет. Как буддист!

— Все они одним миром мазаны… — зевнула Глинская.

— Не все! — с жаром вступился Гришка за православное монашество. — Наши не так!

Ему никто не ответил. Гришка с досадой плюхнулся на свое место рядом с Глинской и вновь закручинился.

— Пойдем, — кивнула мне Глинская, — выйдем?

Мы прошли по спящему вагону.

— Нет смысла париться в этой мышеловке. — Глинская вошла в свое купе, оставив приоткрытой дверь. — В поезде двойника нет. Впереди — восемь остановок. Отсюда проще его увидеть еще на платформе.

— У тебя какое-нибудь оружие есть? — Я боролся с начинающейся нервической дрожью.

— Может, и правда нам выпить чего? — засмеялась Глинская.

Поезд тормозил. Я прилип к стеклу. На платформе проплыл дед с рюкзаком, два бритых мужика в кепках, легко одетая девица с летней сумочкой, тетка с чемоданом и корзиной.

Тронулись дальше. Глинская сидела у приоткрытой двери, прислушиваясь, иногда выглядывая в коридор.

Потом мы еще дважды останавливались. В поезд сели, точно, все те же: бритый мужик в кепке, старуха с рюкзаком, две иззябшие девицы и тетка с чемоданом и ребенком.

Поезд опять летел в непроницаемом мраке.

— Только монаху не спится, четки перебирает. — Глинская устало потянулась. — Так. Еще пять остановок. Последняя отпадает, Тверь — преддверие Москвы…

Вдруг она замерла. Я сунулся в коридор и увидел, как монах, бредущий из туалета, замешкался у Лизиного купе. Потом он сунул руку под рясу, достал что-то и приложил к двери… Ключ! — понял я и, отпихнув Глинскую, рванул вон из купе. Монах уже заходил к ним.

Я никогда не дрался, только в детстве, — эта сфера, увы, осталась вне поля моей деятельности. И я не умел драться и не мог, кажется, ударить человека по лицу. Но сейчас, несясь по коридору, чувствовал, что сжимаю в руке вазочку из толстого стекла, которую машинально схватил со стола.

Вбежав в купе, из-за черной спины монаха я заметил Лизу, испуганно вжавшуюся в угол, и храпящего Гришку. Больше не раздумывая, я ударил вазочкой по черной кудлатой голове. Удар пришелся вскользь — рука съехала ему на плечо. Я снова ударил. Монах обернулся — передо мной было удивленное и почему-то очень знакомое лицо. Но теперь я уже исступленно бил это лицо. Рукав рясы взметнулся, точно пытаясь остановить меня. И я ощутил на разом ослабевшей своей руке теплую влагу. Из последних сил я опять ударил — ваза захрустела. Монах медленно оседал. В его отсутствующих глазах было томление.

В купе влетела Глинская и захлопнула дверь.

— Свет! — скомандовала она и сама его включила.

На полу черным мешком сидел монах с разбитым в кровь липом и стонал. Из-под его отклеенной бороды торчал рыжий клок волос. А я все сжимал осколки вазочки.

Кто-то, наверное Глинская, ухватил монаха за дремучую шевелюру и сдернул ее — на полу сидел окровавленный Гришка. Другой — и не думал просыпаться.

Кто-то осторожно разжимал мне пальцы, а я инстинктивно не давал. Потом мы с Лизой стояли над раковиной. Хлестала жгуче-холодная вода. Лиза, низко наклонившись, вынимала из моей ладони стекла. От локтя вниз у меня на руке шел длинный глубокий разрез — след Гришкиного ножа. Из него сочилась кровь. Я смотрел на это как на чужое. Передо мной мучительно стояло недавнее Гришкино лицо, его испуганные, почти родные глаза. Видимо, у меня был шок.

Когда мы вернулись в купе, второй Гришка, уже умытый, полулежал на лавке. Наш Гришка сидел напротив и очумело пялился на него. На столе в полиэтиленовых пакетах виднелся нож, осколки вазочки, какие-то баллоны. Глинская поднялась нам навстречу.

— Вот, попробуй втолкуй этому балбесу, — улыбнулась она, — что он все Царство Небесное проспал. Скоро Тверь. Их сейчас снимут с поезда…

— Кого?

— Гришек. Главное, чтобы не перепутали. Слушай теперь внимательно. Я и ты здесь ни при чем. Гришка сам оказал сопротивление. Лиза — свидетель.

Я сидел рядом со вторым Гришкой, впавшем в безразличие. Лиза туго бинтовала мою руку.

Поезд начал тормозить перед Тверью. Мы с Глинской ушли в свое купе. Когда поезд встал, по проходу забухали ботинки тверской милиции.

Глинская бережно взяла мою забинтованную руку и прижала к своей щеке. Я хотел отдернуть — сквозь бинты проступала кровь. Она не выпустила.

— Вчера мне мама покойная приснилась, — задумчиво произнесла Глинская. — И звала к себе.

— Опять начинаешь, Ань…

— …а я не хотела идти, — вспоминала она. — Тогда мама взяла меня за руку, как я тебя сейчас. И мне так стало легко… А хочешь, я тебе буду сниться? Часто-часто сниться. И мы опять будем с тобой смеяться, пить чай и угонять машины. Хочешь? А ты будешь рисовать губановские туалеты. Хочешь? — Глинская болезненно улыбнулась.

— Ну, Ань, ты сначала нафантазируешь, а потом сама и плачешь…

— А не хочешь, я не приснюсь тебе, — тихо говорила она, — потому что ты просил меня об этом.

Но потом, в назначенный день, я все равно возьму тебя за руку — вот так же…

За дверью вновь прогрохали каблуки, и в окно я увидел, как на перрон вывели двух понурых Гришек и повели во тьму.

Мы тронулись дальше. Колеса дробно рассыпали свое: что-то будет…

— Пойдем к Лизе? — сказала Глинская.

В Лизином купе все уже было убрано, точно ничего и не случилось. Лиза одиноко сидела и ждала меня.

— Давайте хоть чаю выпьем перед Москвой, — предложила Глинская. — У меня как раз три стаканчика есть. И пакетики с чаем. Я сейчас.