И опять я увидел эту комнату с двумя горящими свечами, но было светло. Явился рыдающий Гришка. Он тосковал по горам, которые виднелись за окном: огромные белые конусы, склеенные точно из папье-маше. По одной из них натужно карабкался Карташов. Неожиданно Гришка беззаботно засвистел, а Карташов, красный, налитой, оказался тут же за столом перед бутылкой «Абсолюта». Он со вкусом чмокал свою мясистую щепоть.

Потом я увидел кухню конспиративной квартиры. Здесь на кушетке Иннокентий Константинович с Глинской, хихикая, перекидывались в дурачка. Белые конусы пропали. Стало темно, оглушительно загрохотал гром. Он гремел, мешая сосредоточиться на тягостных картинах… Я с трудом открыл глаза и увидел темную комнату, надо мной склонилась Лиза. Ее волосы щекотали мое лицо.

— Звонил колокол, — нежно шептала она.

— И что? — приходил я в себя.

— А то, — шептала Лиза, — что все уже внизу, в зале. Я не хотела тебя будить. Ты проспал два часа.

Я поднялся, видя еще призраки Карташова с Глинской.

— Выбирай скорей костюм. — Лиза распахнула шкаф.

— Если это неизбежно, то что-нибудь попроще.

— Вот этот! — Она сняла с вешалки и поднесла к свету. — Померяй. Свитер только сними…

Я надел темно-бордовый бархатный длинный сюртук с большими медными пуговицами, меховым воротником и белыми манжетами. В нем было удобно.

— К нему полагается жабо. — Лиза засмеялась и ловко через голову надела на меня белое кружевное жабо.

Внизу опять ударил колокол.

— А теперь — пошли! — Она задула свечи, взяла меня за руку и потянула вон из комнаты.

На ходу я сорвал жабо и бросил его на кровать.

Глава 11


В зале были все в сборе. На стенах горели факелы и коптили потолок. В камине над тлеющими углями в самом деле жарилась баранья туша. Нас с Лизой рассадили: ее между Макаром и Губановым, а меня рядом с женой Макара, Ольгой, — в малиновом сарафане с вышитыми роскошными розами, в снежно-белой ажурной блузе, в широких лентах и сильно нарумяненная она казалась дорогой, но сильно заигранной елочной игрушкой.

Вазы с фруктами и бутылки закрыли от меня Лизу.

— Друзья, наш первый вечер будем считать открытым, — тепло заговорил Макар, вставая с высоким узким бокалом красного вина. Костюм ганзейского купца смотрелся на нем очень естественно. — Мы собрались здесь конечно же не ради замков или Новых годов. Но ради друг друга. Ведь мы самые что ни на есть ближние друг другу. Нет у нас ближе никого. А значит — самые родные и необходимые. Потому что тот очень небольшой отрезок времени, который отпущен нам, мы коротаем вместе. И мы должны ценить и любить друг друга.

Все выпили.

— А чтобы не чувствовать себя в этих замечательных костюмах манекенами, — продолжал Макар, — я вам скажу: они ваши. Делайте с ними что хотите. Можете увезти их на память…

Гришка сидел на отшибе в рыцарских доспехах. Железный шлем с белым пером стоял рядом с ним на столе. Гришка уже давно подавал мне какие-то тревожные знаки. Я кивком позвал его. Гришка придвинулся со шлемом и, тяжело навалившись на стол, сообщил:

— Мне сейчас следователь звонил!

— Какой следователь? Карташов?

— Нет. У которой мы были с тобой. Клинская.

— Что она?

Гришка угнетенно молчал.

— Сказала, — наконец выдавил он, — что она уже в Питере. И движется на такси по Невскому к какому-то памятнику.

— К «Обелиску»?

— К нему, — согласился Гришка и замолк.

— Все?

— Еще поздравила с наступающим. Спросила, как Лиза с Сашей себя чувствуют. Я сказал: скучают очень. — Гришка тяжко перевел дух. — Она смеяться стала.

— Саша, попробуйте фондю. Я положу вам, разрешите? — Ольга, гремя гирляндой браслетов, положила мне кусок сыра. — Это национальное блюдо, готовится из расплавленного сыра с вином.

— А вина вам позволите налить? — ответил я.

— Позволю, но только белого. Это местное вино с северных берегов Рейна. Макар мне сейчас все настроение испортил. Ну зачем нужно было начинать про этот небольшой отрезок времени, отпущенный нам? Я со всем в жизни могу смириться. И мирюсь. Но с этим отрезком… никак!

— Есть искусство, религия, — заметил я.

— Религия есть, — подхватила она. — Вы ходите, Саша, в церковь? Нет. А я хожу и знаю, что такое русские попы. Ты ему про Фому, а он тебе про Ерему: клади поклоны до упаду, постись и вычитывай правило. А все остальное от лукавого. Говорят: телевизор оглупляет народ. Но разве такой-то подход не оглупляет?

Гришка сидел с губановской Машей. Ее личико плохо сочеталось с костюмом — неопределенного цвета хламидой и газовой накидкой Джоконды на волосах. Она долго не могла подобрать тон, видимо, непривычность обстановки сбивала ее. Маша меняла заученные выражения: то рассеянно щурилась по сторонам, то брезгливо передергивала плечиками, но потом, вдруг почувствовав Гришкино смятение, принялась ухаживать за ним, как за маленьким. А Гришка в железных латах сделался похож на Петруху из «Белого солнца пустыни». Он хорошо попробовал коньяка местного разлива и быстро воспрянул духом.

Я никак не мог отделаться от недавнего бреда: хихикающих Иннокентия с Глинской за подкидным и чмокающего Карташова — Лизиного «мужа», и мне казалось, что настоящее было продолжением тяжелого сна.

— Абсолютно с вами, Ольга Иванна, согласен про телевизор, — встрял Губанов. — Про попов не знаю, не берусь, врать не буду. А про телевизор — точно. Сейчас все приличные люди Интернет имеют.

Губанов время от времени выходил к камину и подкручивал вертел с бараном, и было удивительно, что у него нет хвоста — в черном камзоле с белым отложным воротником, подпоясанный широким поясом с золотой пряжкой — обычный Кот в сапогах.

Гришка что-то оживленно рассказывал Маше. Та его счастливо слушала, радостно кивая. Я прислушался.

— И где они сейчас, дети? Есть ли они вообще в природе?..

— Что же у нас за натура-то такая, а? — весело вмешался Макар. — За тридевять земель уехали из России. И все равно о ней. И обязательно критика! Без этого — никак! Но я знал, что так будет. И припас от этого средство. Франс! — неожиданно крикнул он и хлопнул в ладоши.

Губанов вздрогнул. В глубине зала из боковой двери вышли трое несчастных, тоже костюмированных, со скрипкой, лютней и виолончелью. Они, молча поклонившись нам, скромно расселись в противоположном углу.

— Фольк, битте, — кивнул им Макар, и музыканты грянули мажорную музыку для толстых.

— Найн, — остановил их Макар. — Фольк, битте. Фольк.

Музыканты смущенно заулыбались и затянули заунывный напев горных пастухов.

Я тоже распробовал местный ароматный коньячок. Он пился легко, как вода, и будто совершенно не действовал на меня. Однако факелы на стене стронулись с места и не спеша поплыли в ритмах ranz des vaches[1] . Мне стало весело.

— Смотрел недавно по телевизору забавную викторину, — сказал я Ольге. — Там был такой вопрос: чем отличается дерево от человека?

Ольга задумчиво хмыкнула.

— А ничем! — засмеялась Маша.

— Я знаю чем! — крутя барана, выкрикнул Губанов. — Дерево вначале сажают, а потом оно растет. А человек сначала растет, но потом его сажают.

— Хватит уже крутить. Готов, — заметил ему Макар. — Засушишь.

Губанов, сдвинув посуду, выставил на стол огромное деревянное блюдо и вместе с Макаром выложил на него свистящую на все лады раскаленную тушу.

Застолье входило во вторую фазу. Музыка понеслась в галоп.

— Давайте выпьем за то, — поднялся Губанов; от каминного жара и выпитого на шее у него страшно вздувались жилы, — чтобы умереть спокойно, во сне, как мой дед, а не в страхе и с криками ужаса… как пассажиры его поезда!

— Мне грудиночки, — захохотала Ольга.

Я довольно ловко вырезал из ребер мякоть. Она, наблюдая за мной, барабанила пальцами по краю тарелки в такт галопу. Среди массивных ее колец выделялся знакомый почему-то перстень. Я положил ей вырезку, глядя на перстень: темно-красный гранат, старинное золото с чернью…

— И красного вина. Оно тоже местное, с берегов Женевского озера, предместье Лозанны…

Я разлил вино, мы чокнулись и выпили за губановского деда. И тут я вспомнил, что такой же перстень я видел на правом мизинце Иннокентия Константиновича.

Редкая фамильная вещь… Совпадение? Или Ольга связана с Иннокентием и «Обелиском»?

Настало время, когда все уже говорили разом. И в зале стоял гул пьяных голосов.

Ольга приметила, что я задумался, глядя на нее. И поняла это по-женски. Она улыбнулась мне. Баранья туша заслоняла нас ото всех.

— Вот еще один вопрос викторины, — сказал я, глядя внимательно ей в глаза.

— Я слушаю.

— Где находится «Обелиск»?

— Где что находится? — разочарованно переспросила она. — Обелиск? На Красной площади, наверное?

— Вам, Ольга Ивановна, — я доверительно приблизился к ней, — поклон от Иннокентия Константиновича.

— Иннокентия Константиновича? — задумчиво повторила она и вдруг лукаво добавила: — Так. И дальше?

Мне показалось, что я близок к разгадке тайны «Обелиска». Пока Глинская будет куролесить где-то, лихорадочно соображал я сквозь пары местных напитков, а Гришка — раскачивать койку до посинения…

— Иннокентий Константинович передал, — я сделал таинственное лицо, — что я поступаю в ваше распоряжение.

Ольга радостно засмеялась:

— Тогда идем танцевать.

— Галоп?

Мы, путаясь в ее лентах, поспешно выбрались из-за стола. Прижавшись щеками друг к другу и сцепившись вытянутыми вперед руками, мы понеслись вприпрыжку вдоль стола. Музыканты грянули бравурное. Обогнув стол, мы уже летели назад. Губанов что-то орал, но голос его тонул в общем гаме и звоне посуды. Прыгающее пламя факелов будто разлилось кругом тревожным заревом. За нами теперь громыхал железом Гришка, обнявшись с Машей.