– Мне, милая, много что под силу, – важно заявил Савка, судорожно вспоминая про себя – кто являлся Акулькиным женихом. – Только здесь дело куда какое трудное… У тебя подаренье какое женихово имеется?

– Нету…

– Вовсе?! – поразился Савка. – Что ж это за жених этакой, что пожадился невесте подарочка?

– Так уж вышло, – сухо сказала Акулина. – Нешто без этого никак, Савелий Трифоныч?

– Можно, да тяжело будет… – Савка нахмурился. Акулина ждала, умоляюще глядя в нечистую, заросшую диким волосом рожу колдуна. Тот походил по горнице, пнул подвернувшегося под ногу кота, отошёл за печь и вернулся оттуда с жестяной миской, до краёв налитой тёмной водой. Миску Савка поставил на стол и, растопырив пальцы, принялся над ней бормотать. Акулина, у которой со страху зуб на зуб не попадал, старалась даже не смотреть в ту сторону и, едва шевеля губами, читала про себя «Верую».

– Не молись у меня, дура, не молись! – грозно прикрикнул, не оборачиваясь, Савка. – Выгоню!

Акулина покорно смолкла, дрожа с головы до ног.

– Поди-ка вот сюда, – велел Савка и за руку притянул трясущуюся девушку ближе к столу. – Ну-ка, в воду глянь! И жениха свово по имени громко трижды позови! И сразу – прочь, не то как есть ослепнешь!

Обмирая от ужаса, Акулина нагнулась над колышущейся тёмной зыбью и срывающимся шёпотом позвала:

– Антип Прокопьич!..

– Громче, дура, не расслышит! – повысил голос Савка.

– Антип Прокопьич, Антип Прокопьич! – во всю мочь выкрикнула Акулина. Савка сильным толчком отбросил её от стола и нагнулся над миской сам. Акулина не могла видеть, каким ликующим, бешеным огнём загорелся единственный глаз деревенского колдуна. «Вот оно что! Антипка Силин… Подарков не дарил, стал быть, и замуж не звал… Вестимо, коль он три года с Устькой Шадриной сговоренный… Ох, хорошо, ох, хорошо… Ну, Шадриха, пожди у меня теперь!.. Ох, свезло, ну и свезло же! Послала судьба дурищу эту… Всё, Шадриха, будешь Савку-колдуна век помнить!»

Выпрямился Савелий с мрачным, суровым лицом.

– Плохи дела, девонька, – опечаленно сказал он. – Куда как плохи. И холст свой забери, и рубаху… Не возьмусь я.

– Да… Отчего ж, Савелий Трифоныч? – чуть не плача, спросила Акулина. – Тут делов-то – заговор остудный нашептать! Эта змея Устька его присушила, видит бог, присушила! Сама нищая, так в богатую семью захотелось! А мы с Антипушкой ещё когда уговаривались! И слово он мне давал, и обещал, коль тятька не согласится, убегом со мной обвенчаться! Ежели тебе мало, так я опосля Спаса ещё холстины принесу да жита…

– Дура ты, девка, дура, – грустно сказал Савка. – Не надобно мне твоё жито, мне своя жизня дорога. Нешто не знаешь, что Устька – ведьма? Бабка её колдунья, а сама Устька – втрое! Мне с ней вязаться – себе дороже, вся сила лесная, вся нечисть подземная за неё стоит! Давеча ураганом ржи за рекой поваляло – думаешь, чьё дело-то?

– Неужто Устиньино?! – поразилась Акулина. Савка осторожно умолк, соображая, не лишку ли хватил, но Акулина всплеснула руками.

– И верно ведь! Савелий Трифоныч! Да ведь она же, проклятая, и коров сдаивала всё лето! Таньке-то, дуре, голову заморочить долго ли?! Ишь, святую из себя корчила, «для робят», мол… А сама доила и доила! И непогодь, говоришь, она наслала?!

– Истинно! – кивнул Савка, почти ничего не понявший из Акулининой тирады, но сохранявший на всякий случай торжественно-печальное выражение лица. – Погоди, она ещё и не то устроит! В годы женские входит, ведьминой силы прибавляется! И мне с ней тягаться, девонька, не с руки. Пождите, православные, она ещё вам такую жизню устроит – взвоете!

– Да что ж это… – простонала Акулина, без сил опускаясь на лавку. – Да что ж это, Савелий Трифоныч, за беззаконие… Коль уж Антипа моего увела, так то хоть понять можно, на сытое житьё захотелось… Но Ефимка-то ей на что сдался?! Ведь отродясь они друг на друга не смотрели, а она его у Таньки из-под самого носа!.. На что ей, проклятущей, оба сразу-то?! Да нешто управы на неё, нечистую, не сыщется?! Помоги, Савелий Трифоныч, всё, что есть, тебе отдам, – помоги-и-и… – И, повалившись головой на стол, она зарыдала.

Савка молчал, но глаз его из-под спутанной гривы волос горел исступлённо, яростно.

– Помочь-то можно… – негромко сказал он, когда Акулинины рыдания попритихли. – Отчего ж не помочь, когда дело нужное. Только тяжко это будет. И помощь твоя, девка, понадобится. Поклянись, что слухать меня станешь, что бы ни велел!

– Я согласная, Савелий Трифоныч, – хрипло, решительно сказала Акулина, поднимая со столешницы залитое слезами лицо. – Всё, что ни скажешь, – всё сделаю. Весь свой сундук с холстом да тканым тебе отволоку – изведи ты её только, змеюку!


Туча с градом пришла в ночь перед праздником Ильи-пророка. Как раз накануне отец Никодим отслужил молебен в церкви, прося благодатной погоды для жатвы, крестьяне с иконами в руках крестным ходом обошли все поля, с надеждой поднимая головы к чистому, ясному небу и отчаянно, без слов, надеясь: повезёт… Всё оказалось напрасным: ночью ударил гром, крупные тяжкие градины полетели на несжатые поля, посекли склонившуюся до земли рожь, переломали хрупкие стебли… Наутро над Болотеевым стоял вой: почти весь хлеб был безнадёжно загублен, нетронутыми оставалось лишь несколько окраинных дальних полос, куда не дошла гроза. Сжать их нужно было любой ценой как можно скорее.

Теперь согнутые фигуры с серпами темнели при мертвенном свете месяца в полях от зари до зари: крестьяне лихорадочно жали на своих полосах. А, едва светлел лес и из-за него неумолимо начинало подниматься розовое сияние, на холме уже появлялся ненавистный тарантас Упырихи, и сама она, в окружении своей охраны, выходила на дорогу. Крестьяне, не успевшие заснуть ни на минуту, нехотя оставляли свои недожатые полосы и сонными кучками, спотыкаясь, как осенние мухи, брели к барским полям. Мимо Упырихи проходили с поклонами, а она, прямая и сухая, как палка, с выцветшими, блёклыми глазами, даже не наклоняла в ответ головы. И не замечала тяжёлых, усталых, полных горечи и ненависти взглядов у себя за спиной, не слышала чуть заметного движения почернелых, потрескавшихся губ: «Проклятая…» С утра до ночи, неутомимая, она простаивала на работах. С десяток человек избили на конюшне за то, что, на взгляд управляющей, они с недостаточным рвением трудились на барском поле. Двух молодых парней Упыриха подвела не в очередь под красную шапку: после того как обнаружила их вечером храпящими в меже. Ни рыдания матерей и жён, ни клятвы самих ребят в том, что они свалились против своей воли после того, как три ночи подряд не сомкнули глаз в поле, не помогли.

– Чересчур уж крутенько забираешь, Амалья Казимировна, – осторожно сказал ей Прокоп Силин вечером того же дня в конторе. – Люди и так надрываются. Оно, конечно, твоё дело верное, ты к барскому добру приставлена… Но ведь и понимание надо иметь, рвут животы люди. Скинула б хоть денёк барщины, мы б тебе в ноги всем миром поклонились…

– И что мне дохода с этого?.. – тускло поинтересовалась Веневицкая, не переставая записывать своим мелким, убористым почерком пуды убранного жита в доходную книгу. – Сам видишь, погода стоит ненадёжная. Что же я пошлю барину, если всё градом побьёт?

– А коль вся деревня у тебя с голодухи вымрет? – настаивал Прокоп. – Опять же, барину убыток выходит! Да и помилосердствовать надо бы, Господь нас так учил! Мы к тебе со всей душой, но ведь и ты о нас подумай… Пошто мужиков-то на конюшне дерёшь, они ведь стараются! И так уж ночей не спят цельный месяц…

Амалия положила перо, сняла очки. Глядя прямо в лицо Прокопа, спокойно произнесла:

– Моя служба барину тебя, Прокоп, никак не касается. Если наказан кто был – так за провинность, в том право и обязанность имею. Гришку с Павлом в рекруты отдаю тоже за дело, ещё и благодарить должны, что насмерть засечь не велела, лодырей. А если не успеете убрать, просушить и в скирды сложить – и прочих под красную шапку сдам. И не для себя стараюсь, а только для господина Закатова, храни его Матка Боска… – Упыриха сдержанно перекрестилась. Прокоп не повторил её жеста, сидел на краю конторского стула сгорбленный, суровый, упрямо смотрел в пол.

– Круто берёшь, Амалья Казимировна, – глухо повторил он. – Гляди, не перегнуть бы тебе.

– Грозишь мне, Прокоп Матвеич? – спокойно спросила она.

– Зачем же? Упреждаю по старой дружбе.

– Придержи язык, Прокоп, – холодно сказала Веневицкая, с треском захлопывая доходную книгу и вставая. – А то как бы мне не пришлось тебе напомнить, что вольной барин тебе не отписывал и ты по-прежнему его холоп со всем своим семейством. И отдать твоих сыновей в солдаты мне будет ненакладно. И мир будет согласен, потому что из твоих семи молодцов ни один ещё не отдавался в рекруты!

– Квитанции за немалые деньги куплены, – едва сдерживаясь, напомнил Прокоп.

– Ничего, в нужном случае я и от денег откажусь. – Голос Веневицкой по-прежнему был сух и бесстрастен. Прокоп поднялся, молча поклонился и с чёрным лицом, яростно сжимая в руке шапку, вышел вон. Мимо ожидавших у ворот и с надеждой вытянувших шеи мужиков он прошёл без слов, не подняв головы. Те обменялись унылыми взглядами и заспешили следом.

– Ну что, Матвеич?.. – уже у сельской околицы осмелился окликнуть его Яким. Прокоп остановился, и мужики невольно попятились от мрачного, тяжёлого блеска его глаз.

– Худо, робя, – коротко сказал он. – Я вам больше не заступа. Шли б вы лучше на барщину да, помоги бог, не спали там.

Мужики расходились молчаливые, подавленные, не поворачивая голов на взволнованный стрёкот баб возле колодцев. А те, в свою очередь, захлёбывались тревожной новостью: на полях и нескошенных лугах появились «ведьмины круги».

– Вот как бог свят, сама видала! – размахивала короткими руками Фёкла, мать Акулины. – Акулька, старшая моя, вечор прибежала – лица на ней нет! «Мамка, круги в поле видать!» Я – за ней бежу, крестюсь – пронеси, господи… Какое! Всё-то полечко усеяно! И наша полоска, и Фролова рядушком, и Архипа через пролесок… Всё в кругах, а внутри круга повытоптано… А рядом и ведьмины косы завиты!