– Кто худое скажет – башку сворочу, – спокойно ответил Антип, шагая следом за Устей. Ефим проводил его глазами; зло заорал на усталых лошадей и, ругаясь, потащил их во двор.

Когда Устя и Антип подошли к дому Шадриных, туча уже закрыла всё небо, и глухой, угрожающий рокот перекатывался по ней из конца в конец.

– Ты ступай, Антип Прокопьич. – Устинья, закрыв глаза, прислонилась к забору. – Тоже ведь умаялся, поди, за день в поле-то…

Антип взглянул в небо.

– Граду бы не случилось, – задумчиво выговорил он. – Хлеба ведь побьёт.

– Борони господь… – Устинья открыла глаза, посмотрела прямо в лицо Антипу. – Да иди ж ты уже, за-ради Христа! Если сказать чего хочешь – так говори…

– Ефимка-то не обижал тебя? – нехотя спросил Антип. Устинья ничего не ответила. Антип помолчал немного. Затем, глядя через плечо Усти на темный край леса, хрипло сказал:

– Ты про Ефима совсем худо не думай, вот что. Я тебе уж давно сказать хотел. Он, может, и не святой, всяко было… Но тятьку твоего тогда, зимой, не он уходил. Не его рук дело. Я крест на том поцеловать могу. А сам он тебе не скажет, сдохнет лучше.

Устя долго молчала. В сгустившихся сумерках Антип не видел её лица. Наконец она отвернулась и быстро ушла за калитку. Антип вздохнул, повернулся и, с досадой пнув сапогом куст лопуха, пошёл прочь.


… – Ну что, веришь теперь? – мрачно спросила Акулина. – Да не вой ты, дура, что заливаешься? Раньше меня слушать надо было! Пропало наше с тобой счастье, подруженька, нетути… Эта игоша проклятущая сперва моего Антипа с пути сбила, а теперь и за твоего Ефима взялась! Уж и таиться, ведьма, перестала! Теперь уж всё село знает, что Устька с Ефимкой где-то ночь проболталися!

Они с рыжей Танькой сидели за огородом, в грядках с луком. Было уже поздно, грозовые тучи уходили за лес. Небо над селом было уже чистое, тихое, мягкого сиреневого цвета. Чуть слышно, жалобно щёлкала птица в кустах. С реки полз туман, в небе по одной загорались робкие звёзды.

Танька, мотая из стороны в сторону растрёпанной головой и зажимая себе рот ладонью, самозабвенно ревела:

– Ой, да как же… Ой, да за что же… Что я ей худого-то сделала?! Подружка же мне была… Ой-й, да что же это за напа-а-асть, бедная я, бедная, несча-а-астная, богом про-о-оклятая…

– Я тебе ещё когда говорила, что паскуда она последняя, Устька-то! – сквозь зубы сказала Акулина. – Ты мне не верила всё, слушать ничего не хотела! А какая мне корысть была на неё наговаривать?! Ей тогда ещё и Антип мой не надобен был, – а я уж чуяла всё её нутро подлое! Ты ж видишь, ничего в ей нету – ни красы, ни стати, одни мослы да глазюки игошины… А такими парнями крутит как хочет! Тут дело нечисто, тут наговор! Недаром бабка её – колдунья на весь уезд известная!

Танька взревела с новой силой, размазывая по распухшему лицу слёзы. Акулина досадливо поморщилась, мотнула головой.

– Да не вой ты, блажная, мать побудишь! Будет нам обеим хворостиной-то! Я ей дело говорю, а она голосит…

– Да какое ж тут де-е-ело… Какое ж тут дело, Акуля… – захлёбывалась Танька. – Ведь я ж её… Я ж ей как сестре кровной завсегда… С недоростышей дружили, а она… Как же на свете-то жить, коль такие дела творятся? Кому верить-то?! Да на что же ей мой Ефим Прокопьич сдался, она ж в его сторону и посмотреть не могла не плюнувши! Меня ещё отговаривала за него идти!

– Прикидывалась, холера! – убеждённо, с тихим бешенством сказала Акулина. – Нарочно притворялась, чтоб никто на неё, гадину, не подумал! И для ча они ей оба-то сдались?! Уж понять можно, что за Антипа замуж выскочить – у Христа за пазухой оказаться… Тут уж душу сатане продашь, не задумаешься. Да и мы с ней сроду не дружили. Но на что ей сдалось Ефиму башку морочить – побей бог, не пойму! Ведь и впрямь подруги вы! Экая подлая, одно слово – ведьма!

Танька горестно всхлипывала, уткнувшись лицом в колени.

– Не могу, Акуля… Вот убей меня – верить не могу… Кабы не своими глазами видела, как они рядом идут!.. В рожу бы тому плюнула, кто рассказал! Нет, нет, быть не может! Устька, она же… Она добрая! Видит бог! – Танька порывисто повернулась к Акулине, перекрестилась, увидев недоверчивую, кривую ухмылку подружки. – Ты вот не веришь, а я знаю, она… она всё лето… – она вдруг умолкла на полуслове и хриплым, севшим от рыданий голосом потребовала:

– Забожись, что не скажешь никому!

– Очень надо болтать-то… – вяло отмахнулась Акулина. – Про что хоть?

– Нет, ты вперёд забожись!

– Ну, вот тебе крест божий! Пустяки, верно, какие-нибудь?

– Устька наша, – она же полудница! Вот!

– Рехнулась ты, подруж?! – отпрянула Акулина.

– Истинно!!! Помнишь, всё разговоры-то ходили, что полудница по лугам ходит, коров доит? Ещё пастухи видали, да тётка Евдокия чуть богу душу не отдала с перепугу, да и мы с тобой тоже? Ну, так это наша Устька была! – победно хлюпнув носом, провозгласила Танька. – Она до исподницы раздевалась и к коровам в луг ходила, молоко сдаивала… Но только к барским! Мирских не трогала! И всё молоко до капельки нашей мелюзге с села отдавала! Сама ни капельки, ни глоточка не выпила! Какая ж она подлая-то? Какая же ведьма?

Акулина молча, без улыбки смотрела на неё в упор. Затем отвернулась. Медленно переспросила:

– Так, говоришь, это Устька была?

– Да ей-богу же! Я своими очами видала! – перекрестилась Танька, тараща для убедительности заплаканные глаза. – Акулька, да, может, напридумывали мы с тобой, а?.. На что ей Ефимка-то? Они с ним всю жисть грызутся, Ефим и отца её до гроба довёл, всё село знает… А что на ночь глядя в Рассохино сорвались, так на то причина была!..

– Знаю я причины её все, – отрезала Акулина. – Ничего, дай время… Придумаю я, что делать. Я ей, паскуде, всё припомню! Все слёзы мои ей отольются! Думала, что за три-то года забуду я? И за сто лет не забуду, помирать буду – не прощу, ведьмачке…

Месяц спрятался за конёк крыши, голубоватые пятна света растаяли, и в темноте было незаметно, как сошлись в сплошную линию брови Акулины. Танька, ещё шмыгая носом и теребя подругу за рукав, что-то горячо говорила, но Акулина, не слушая её, уже думала о другом.


Весь день воздух был тяжёл от близкой грозы. Белое солнце яростно жгло рожь на крестьянских полях, превращая её в жёлтое, мёртвое сено. К вечеру тучи сгустились над деревней, обложив всё небо и глухо ворча ещё далёким громом. В поле не слышалось кузнечиков, куда-то пропали даже вечерние комары, ни одна птица не свистела в кустах, и Акулина, бегущая по задворкам в мертвенной, тяжёлой тишине, то и дело торопливо крестилась, вскидывая глаза на тёмное небо.

Деревня осталась позади, показалось покрытое ряской зеркало пруда. Акулина миновала разбитые мостки, нырнула с головой в высокие заросли овсяницы, и теперь только по расходящимся в стороны травяным волнам можно было догадываться, куда она бежит. Вскоре голова девушки показалась на другом берегу пруда, поросшем камышами и осокой. Там, чуть в стороне, за покосившимся, местами поваленным забором, стояла скособоченная, поросшая мхом избушка Савки-колдуна.

Украдкой перекрестившись в последний раз и вздрагивая от глухих грозовых раскатов над головой, Акулина подошла к избе. На грязном дворе никого не было, одинокая курица ковырялась лапой в навозе. Услышав Акулину, она повернула голову, строго взглянула на гостью жёлтым глазом. Из-под крыльца вылез знаменитый на всю окрестность Савкин трёхцветный кобель, уродливый и лохматый. Пёс зло зарычал, морща нос, и Акулина попятилась.

– Это кто по мою душу да к самой ночи? – послышался скрипучий голос, и из избы появился Савка. – А-а, девица-красавица… Акулина Кузьминишна, кажись?

– Я… – голос Акулины дрожал от страха, она судорожно стиснула под передником свой узелок. – Добрый вечер, Савелий Трифоныч.

– Проходь, – велел Савка. Акулина колебалась, и он сердито прикрикнул на неё: – Заходь, девка, сказано тебе! Не на дворе ж о деле толковать! А коль не надобно, так и проваливай!

– Господь Вседержитель… – прошептала Акулина. Глубоко, словно перед прыжком в воду, вздохнула и быстро вошла в избушку колдуна.

Ещё из сеней в лицо ей пахнуло вонью, и к горлу поднялась волна дурноты. Стараясь не дышать, Акулина заглянула в горницу. Там было сумрачно; невидимый хозяин, приглушённо ругаясь, чем-то гремел в углу. Когда глаза девушки немного привыкли к темноте, она разглядела небольшую, очень грязную комнату. По углам валялся хлам: на глаза Акулине попался сломанный обод от колеса, разбитая корчага, закопчённая и погнутая самоварная труба, какие-то тряпки, скрученные в жгут и брошенные возле печи, покрытой жирными хлопьями сажи. На липком, нескобленом столе валялись коровьи рога, гвозди, пучки трав, куриные кости, стоял полупустой водочный штоф и немытый стакан. Надо всем этим, надсадно гудя, кружили мухи. В красном углу, как ни таращила глаза гостья, не было видно ни одной иконы. А с полатей горели жёлтые глаза. Глаза в упор, не отрываясь, смотрели на обмеревшую Акулину.

– Брысь, холера! – проворчал из-за печи Савка, и огромный чёрный кот, спрыгнув с полатей, начал важно расхаживать по полу. Акулина прижалась спиной к стене. Хозяин дома меж тем продолжал ожесточённо копошиться за печью. Наконец он появился, распространяя вокруг себя облако перегара: взъерошенный, мрачный, в надетом наизнанку кожухе с отрезанными рукавами. Блестящий, чёрный глаз сумрачно взглянул на оробевшую вконец Акулину.

– Знаю, зачем явилась, – первым делом объявил Савка, смахивая со стола всё, что на нём лежало, прямо на пол. – Давай кажи.

Акулина, трясясь и недоумевая, откуда колдуну может быть известно то, что ей пришло в голову лишь минувшей ночью, развернула на липкой столешнице свой узелок. Внутри оказалась чистая рубаха и свёрток белёного холста.

– Маловато даёшь, красавица, – огорчился Савка, сощурившись на подарок. – Дело-то твоё трудное будет.

– Чего ж тут трудного, Савелий Трифоныч, помилуй! – осмелилась возразить Акулина. – Немного прошу – законного жениха вернуть! Нешто тебе не под силу?