«Упыриха и есть, вурдалачиха! – плевались они втихую. – Чужой болью, как клоп кровью, кормится! А как только покончит над человеком издюваться – чичас свово Афоньку в спальню волокёт! Прямо средь бела дня, бесстыжая! И за какой только смертный грех она к нам приставленная… Когда только добрый человек сыщется, уходит её…»

Веневицкая, видимо, чувствовала, что ненависть к ней растёт, и поэтому отряд из дворовых следовал за ней повсюду. Афанасий и вовсе не отходил от Веневицкой ни на шаг, и дворня шёпотом рассказывала, что Афонька находится безотлучно при Упырихе и по ночам, а в господских комнатах ведёт себя как барин, валяется на диванах, приказывает девкам чесать себе пятки и величать Афанасием Никифорычем. Судя по раздобревшей физиономии Афоньки и его отвисшему животу, так всё и было. Дворня, которая и прежде мучилась от Упырихи более всех, теперь вынуждена была терпеть ещё и Афонькины придирки. За три года в усадебном сарае повесилось четыре девки, две пропали без вести, несколько человек было забито до смерти, множество крестьян числилось в бегах.

Голод подступал к закатовским крепостным всё плотней. Во дворах уже почти никто не держал скотины: старая болела и дохла от бескормицы, а купить новую было не на что. Навоз больше не вывозился на поля, и земля скудела. Голодные, рахитичные, покрытые коростой дети болтались по окрестным сёлам, выпрашивая милостыню. За три года на селе не было сыграно ни одной свадьбы, Упыриха попросту запретила их: «Нечего гулять, работайте». Крестьяне даже не спорили: всё равно ни играть свадьбы было не на что, у девок давным-давно и в заводе не имелось приданого, пряли и ткали только на барина.

«И ты мне, отче, ещё будешь про бога сказывать?!. – срывался иногда Прокоп Силин на ни в чём не повинном отце Никодиме. – Али мы боле других грешны, аль мало молимся, аль на церковь не давали?! Аль всем миром колокольню не ладили, аль мои сыны кровлю тебе не крыли?! Аль я за новый колокол не платил?! Чего ещё твоему Богу надобно, отвечай! Сделаю! Семью по миру пущу, а сделаю! Ежели он мне взамен пообещает молнией в усадьбу шандарахнуть да Упыриху наскрозь пронзить!»

«Прокоп, Прокоп, господь с тобой, Прокоп, помолчи… – испуганно шептал старый попик, выглядывая из зарослей мальв на дорогу, словно там могла в любой момент показаться Упыриха. – Что такое говоришь-то, Бога побойся!»

«Чего бояться? Хужей, чем есть, не сделает!»

«Другим вон хужей тебя, а Бога не лают! У тебя хоть живы все, да здоровы, да сыты! И в солдаты парней не забрали!»

«Толку-то! Женить их, жеребцов, уж три года не могу!»

«Уж тебе-то Упыр… Амалья Казимировна дозволила бы, – пошёл бы, поклонился…»

«Знаю, что дозволила бы… – Прокоп яростно жевал соломинку, тоже поглядывал за мальвы. – Народ вот только злить не хочу. И так, ироды, шипят, что вон у всех сыновей позабирали под красну шапку, одни Силины опять отвертелись… И на барщину, говорят, не ездют, а только в своём поле, как господа, работают! А куда мне на барщину, когда я и так всем господским хозяйством займаюсь? Всё на мне, с утра до ночи по работам, свои-то поля на сынов бросил! И куда же Антипку с Ефимкой чичас из хозяйства выпущать, в какие-такие рекрута?! Это ж прямые убытки, и запашки меньше делать, и сеять меньше! Кому я тогда хлеба взаймы смогу дать зимой? Кому семян, кому лошадь дам? Ведь полсела по осени приходят, ноют, будто родня кровная, а как откажешь?!»

«Так-то оно так… – грустно вздыхал отец Никодим. – Народишко-то глупый…»

«Не с чего ему умным-то быть, – цедил сквозь зубы Прокоп. – Человек, когда голодный, думать никак не может, такова уж порода людская… А ты говоришь – сыновей чичас женить! Да меня ж тогда со злости спалят дураки наши сельские! И не подумают, что ихним же детям жрать будет нечего, коль Прокоп Силин погорит! Нет уж, пущай покуда Антипка с Ефимкой холостые ходят… А ты вот, отче, лучше бы барину отписал про наше житьё-бытьё! Всё пользы больше, чем в церкви лбом об пол стучать… И лбу, и полу ущерб один!»

«Отпишу, Прокоп, видит бог, отпишу! – уже совсем шёпотом обещал попик, храбро крестясь на разросшийся у церкви бурьян. – Вот у меня уже целая летопись готова… Так и назвал: «Летопись села Болотеева, составленная священником местной церкви отцом Никодимом Саввиным». Ладно ль?»

«Мудрёно! – с уважением соглашался Прокоп. – И чего ж там у тебя прописано?»

«А вот всё, как ты говоришь, и люди говорят, и я грешным своим умом разумею… Вся наша жизнь как есть. Вот страда закончится – и барину её отправлю!»

«Угу… Отправлять-то знаешь куда? И в какой полк, и в каку губернию?!»

«Не знаю…» – удручённо признавался отец Никодим.

«То-то ж… – Прокоп задумывался. – Кабы узнать-то… Мы б с этой твоею летописью мужиков от обчества отправили. Ведь и за скотиной, чтоб хорошо работала, уход нужен, – а тут люди с голоду подыхают! Может, дворовую девку какую подговорить, чтоб подглядела у Упырихи в бумагах-то? Пишет же она к барину, деньги шлёт?»

«Да кто ж решится-то? – отмахивался поп. – И не мечтай, Прокоп, ни одна не рыскнёт… Ведь, коль застанут, – смерть верная! Да и неграмотные они, девки-то, как спознают, какая бумажонка нужна? Надо покуда на бога уповать, как он расположит…»

Прокоп молчал, темнел, уходил от попа не прощаясь. Богу он особенно не доверял, а больше надеяться было не на кого.


…Солнце стояло уже высоко, когда вереница девок с лукошками тронулась через некошеный деревенский луг по едва заметной стёжке в лес. Позади всех шла Устинья Шадрина, за которой бежала целая орава ребятишек. Устя что-то сосредоточенно обдумывала, сдвинув широкие брови и почти не слушая рыжую Таньку, которая, заполошно взмахивая руками, стрекотала на весь луг:

– …и вот чтоб мне, девки, сквозь землю провалиться, – настоящая ходит полудница по лугу! Страсти сущие! Вон и Акулька не даст соврать! И Мавра тришкинская с братом её третьего дня видали! Вот прямо в самую жару, как солнце над прудом зависнет, она и является! В белой рубахе, волос распущенный, и идёт себе через поле медленно-медленно, рукавами машет! А потом раз – и пропала, как растаяла!

– Да, и я тож видала, – подтвердила Акулина. – Всё-то поле она перешла, к стаду двинулась… Но тут уж я заревела и бегом! Устька, ты не знаешь ли чего?

– Почём мне-то знать? – огрызнулась Устинья.

– Ну, как же! – хмыкнула Акулина. – Тебе по чину знать положено!

– Это у тебя аж два чина – дура и дурачина! – вскипела Устя. – Ничего я не знаю!

– Никак, родню покрываешь? – не унималась Акулина, хотя подружки давно уже опасливо дёргали её за сарафан. – Да что вы меня теребите, девки, сами, что ль, не знаете, кто на селе ведьма? По целым дням в лесу пропадает, всё-то травку ведовскую дёргает! Вы у ней попросите приворот сделать – не откажет, только для виду поломается! Вон же, подружке-то своей какого парня наворожила, да и себя не обидела! Вот только наворожить-то смогла – а женить на себе – всё никак! И почему только…

Закончить Акулина не успела: загорелый, крепко сжатый кулак Усти с размаху влетел прямо в её нос. Взвыв, девушка повалилась на дорогу; Устинья тут же оказалась верхом на ней, молниеносным движением намотала её косу на руку и с силой несколько раз ткнула Акулину лицом в землю. Истошный вой перешёл в сдавленный хрип. Остальные подружки столпились в стороне, не решаясь вмешиваться.

– Угомонилась, холера?! – тихо, без злости спросила Устинья. – Всю отраву из себя выхаркнула, змея?! Что ж ты не уймёшься никак?! Да не нужен мне Антип твой! Забирай себе взад, коль можешь! Что ж ты за три года его назад к себе не перетянула-то, коль любый такой?! Что ж он-то с тобой убёгом не окрутился, тятьки не послушавши?! Тьфу, и смотреть-то на тебя пакостно… Змеища! Дядька Прокоп сыновьям нас с Танькой сосватал, перед ним и голоси, правды требуй, коль храбрости хватит! А ко мне не лезь, не то больше не пожалею – враз без зубов оставлю! Дура кромешная! – Она резко поднялась, оттолкнув всхлипывающую Акулину, отошла в сторону. Подбежали подруги, со страхом косясь на Устинью, помогли пострадавшей подняться, подали отлетевшую в сторону корзину, клок травы – утереть кровь, обильно бегущую из носа, уговаривая, потянули по стёжке к лесу. Мрачная Устинья и тихонько вздыхавшая Танька шли позади всех и вскоре отстали.

Танька на ходу, не останавливаясь, наклонилась и сорвала целую пригоршню кислой заячьей капустки, росшей у тропинки. Сунув всю горсть в рот, она невнятно пожаловалась:

– Уж нутро всё от этой травы корчится, спасу нет… Хлеба-то доброго года четыре не видели, всё с этим сеном пополам да с мякиной… Вот за Ефимку Силина выйду – первым делом нажрусь по горлышко… а потом ещё раз… и ещё… и пусть свекровь опосля хоть убивает! Скорей бы уж! На сытое брюхо никакой кулак не страшон – ни свекрухин, ни мужнин!

– Так ты за Ефимку замуж хочешь, аль за харчи его? – без улыбки поддела её Устинья. Танька насупилась, исподлобья взглянула на подругу, снова тихо вздохнула. Пожав плечами, созналась:

– Знаешь, Устька, может, оно и грешно… Но я б за пень горелый, не только за Ефимку, пошла б – лишь бы в брюхо пихать кажный день. А Ефимка – он что ж… Не хужей других. Понятно дело – не Антип, тебе-то больше моего свезло… Но, может, с годами перебесится, хороший мужик станет. Только б скорее замуж-то! И жить с тобой в одном дому будем, сестрёнками!

– Ду-урёха… – по-мужски присвистнула сквозь зубы Устя. – Коль так и дале пойдёт – век мы с тобой в девках просидим!

Никакой печали в её голосе не слышалось. Некоторое время девушки шли не разговаривая. Танька дожевала заячью капустку, проглотила, сморщившись. Уныло попросила:

– Устька, ты бы мне хоть травки какой присоветовала, чтоб пузо от мякины-то не крутило, а?.. Устька! Эй! – Танька недоумённо обернулась. Подруги не было.

– Свят-свят-свят… Устька, где ты? – испуганным шёпотом позвала Танька. В ответ – тишина, лишь чуть покачиваются стебли белой кашки. Танька проводила глазами болтающую вереницу подруг, уже входящих в лес, неуверенно пошла было за ними, но, подумав, повернулась и припустила назад.