Впрочем, ему не пришлось жалеть. Обед был весьма неплохим, а сам полковник – человеком неглупым и в лошадей влюблённым страстно. Прямо из-за стола, не дождавшись десерта, к крайнему негодованию госпожи Симановской, полковник потащил Закатова в конюшню. Оба застряли там на целых три часа, осматривая лошадей и обмениваясь секретами выявления породы. К вечеру Закатову была предложена должность полкового ремонтёра.

– Согласитесь, поручик, это же большая редкость, когда такой молодой человек, как вы, не пьёт, не делает долгов, не злоупотребляет картами и… м-м… женским полом и к тому же столь великолепно разбирается в лошадях! Это надобно ценить!

– Вы мне, право, льстите, – неловко отговаривался Никита, с нежностью оглаживая по холке высокого вороного ахалтекинца Азраила, на котором обычно Симановский принимал полковые парады и смотры. – Злоупотреблять картами на жалованье поручика невозможно при всём желании.

– К прискорбию, многих это не останавливает, – вздохнул полковник. – Итак, вы согласны на моё предложение? Ведь согласитесь же, ужасно обстоит дело в полку с лошадьми! Я давно уже говорю и даже посылал записку в министерство, что пора ввести в корпусах обучение, так сказать, лошадиному делу! Ведь доходит до того, что любой крестьянский мальчишка, не говоря уже о цыганских, знает больше, чем кавалерийский офицер! Ездить-то научились, а вот знать лошадь, чувствовать её, лечить… Они, сопляки, даже не понимают, что самая захудалая коняшка уже умнее человека! Её и учить-то не надо, порой достаточно в двух словах объяснить да немного показать… А скажите, это верно, что вы жили с цыганами? – вдруг без всякого перехода спросил Симановский. Никита удивился, заметив, что серые глаза полковника, которые до этого казались ему блёклыми и невыразительными, внимательно и остро смотрят на него.

– Табор стоял у отца в имении… – пожал он плечами.

– И история с цыганкой тоже правда? Не смущайтесь: уж я-то, поверьте, не буду сплетничать об этом в собрании, – заверил Симановский, заметив пробежавшую по лицу Закатова тень. – Ну-ну, Никита, не обижайтесь, вы вправе не отвечать, я же спрашиваю не как ваш начальник…

– Это неправда, господин полковник, – невесело усмехнувшись, сказал Никита. – На «историю с цыганкой» в любом случае нужны большие деньги, а у меня их никогда не было.

– Да, вы правы… – медленно сказал Симановский, не сводя взгляда с морды своего вороного. Он разглядывал Азраила так пристально, что Никита наряду с изумлением почувствовал странное смущение, словно проявил недопустимую бестактность. – Вы абсолютно правы, мой милый… Итак – вы согласны заниматься ремонтёрством?

– Буду очень рад, – искренне сказал Никита, обрадовавшись смене темы разговора.

На том и порешили. В полку после ещё долго обижались на Закатова, называя его гордецом и молчальником: ни о цыганах, ни о таборной красотке он так и не стал рассказывать никому. Подозревали Никиту и в том, что таким сложным способом он пытался добиться расположения полковника, заядлого лошадника. Но как бы то ни было, вскоре ни один офицер полка не покупал себе лошади, не заручившись предварительно поддержкой на конном рынке поручика Закатова.

Никите приходилось делать и крупные закупки для полка: часто по поручению Симановского он ездил в ярмарочные города в поисках хороших лошадей, и это доставляло ему подлинное удовольствие. И на каждом конном базаре, отыскав таборных цыган – чёрных, взъерошенных, в смазных сапогах и линялых рубахах, – он неизменно задавал им вопрос: не видели ли, не знают ли они Катьки, дочери дядьки Степана Парно, из Мурашек? Цыгане, с минуту постояв с разинутыми от удивления ртами (уж очень не вязался вид кавалерийского офицера с хорошей цыганской речью Закатова), честно начинали морщить смуглые лбы, вспоминая. Но толку от этих воспоминаний было мало. Несколько раз Закатову говорили, что да, была такая, замужем и где-то кочует с мужниной семьёй, но точных мест не называли. Да Никита и не ждал этого. Он понимал, что той встрёпанной, смешливой, большеротой девчонки, которая когда-то кормила его липкими, обсыпанными табачной крошкой леденцами, теребила и учила говорить по-цыгански, уже нет, что Катьке сейчас должно быть под тридцать, что у неё уже растут дети, и вряд ли она при встрече вспомнит его, но… Но, сам не зная зачем, стыдясь этого про себя, упорно продолжал расспрашивать цыган. И однажды, осенью, когда Закатов по ранним заморозкам приехал в Серпухов на ярмарку для закупки лошадей, первый же попавшийся ему цыган объявил:

– Катька-то Парнэскири? Смоленских? Да, есть такая, в хоре на ярманке поёт.

– Как… в хоре? – тупо переспросил Никита. Сообщение было настолько диким, что даже не обрадовало его. – Нет, брат, думаю, мы с тобой оба ошибаемся: она кочевая цыганка, в хоре петь никак не может.

– Это ты, твоё благородие, может статься, ошибаешься, а я нет! – обиделся цыган. – Она и была кочевая, только, видать, вышла вся! Вон, кажин вечер в трактире соловьём разливается, много господ ходит слушать, и купечество её любит! Да ты бы и сам сходил глянуть, а опосля скажешь мне – ты иль я ошибались-то. Может, ты про другую какую Катьку говоришь, мало ли их, галок-то этих, бегает…

Он говорил что-то ещё, сердито блестя глазами и теребя заткнутый за пояс кнут, но Никита уже уходил прочь через ярмарочную толпу. Говор, смех, шаги сотен людей вокруг доносились до него словно сквозь стены, в голове было звонко, ясно и пусто. Никакой радости он не испытывал. Под сердцем дрожал странный, непонятный испуг.

На ярмарку Закатов больше не вернулся, хотя не успел даже толком взглянуть на лошадей в конных рядах. До самого вечера Никита оставался в своём маленьком грязном гостиничном номере, не чувствуя времени, находясь в странном, тяжёлом оцепенении, какое бывает во время болезни. Он сидел на кое-как застеленной серым покрывалом кровати, тяжело навалившись локтями на колени и глядя в щелястый, плохо вымытый пол; иногда вставал и медленно ходил от стены к стене, курил, не чувствуя горечи от дешёвых папирос во рту, выглядывал в окно, за которым по пронзительно-синему, ледяному небу неслись растрёпанные облака, слушал ярмарочный гул и крики. Когда за окнами стало смеркаться, Закатов вспомнил, что для ресторана в любом случае нужны деньги. Для трактира, где поют цыгане, – тем более.

У Никиты было при себе десять тысяч рублей, полковые ремонтёрские деньги, и около полусотни своих. Никаких трат на ярмарке, кроме «лошадиных», он совершать не собирался, половина денег уже ушла на оплату гостиничного номера и на еду в дешёвом трактире. Стоя у темнеющего окна, Никита мучительно думал. Собственно, выход был один: вообще никуда не ходить, потому что с пятью десятками рублей в цыганском трактире можно было только опозориться. Прикоснуться к десяти тысячам полковых было немыслимо, и Никита старался даже не думать об этом. Да, решено… он попросту не идёт ни в какой трактир; тем более что там скорее всего и нет Катьки, а если есть, то не та. Завтра же с утра – на ярмарку, сделать все необходимые закупки, и – домой, в Малоярославец… Но за окном вставала тёмная, ветреная, полная огней и шума ночь, в которой, казалось, никто не спал, горели жёлтые окна ресторанов и трактиров, разносилась по улице разудалая музыка, кое-где уже раздавались пьяные крики, звонко стучали по мостовой копыта лошадей, скрипели колёса экипажей, смеялись женщины, которыми, казалось, было здесь наводнено всё… А перед глазами стояло, выплывая из-за завесы минувших лет, тёмное, смеющееся девичье лицо с лукавыми глазами. Сколько времени он не видел её? Десять лет? Двенадцать? Больше?.. Когда из-за клочьев облаков на тёмном небе выглянула белая луна, Никита быстрым, неловким движением выхватил из ящика стола разбухшее портмоне и, грохоча сапогами, вылетел за дверь, забыв её запереть. Впрочем, украсть из номера было уже нечего.

Цыганский хор ещё не начал выступление, но в трактире уже было не протолкнуться. Никите пришлось сунуть половому двугривенный, чтобы он отыскал для него свободный стол. Закатов сел, стараясь вести себя как можно независимее; половой, угодливо поклонившись, зажёг свечи на столе, принял заказ, убежал. Вокруг было шумно, тесно, за каждым столом шёл разговор, разгорячённые водкой и удачным торговым днём купцы громко обсуждали свои дела, половые носились с безумными глазами, высоко подняв подносы с посудой, у дверей робко жались несколько уличных девиц в крикливых платьях, и буфетчик из-за стойки сердито шипел на них, требуя «ослобонить проход». У Закатова отчаянно болела голова, хотелось курить, но папиросы он забыл в номере. Он был уже готов попросить папирос у полового, но в это время послышались радостные вопли и шум: на крошечном пятачке перед столами, где уже стояли полукругом стулья, появились цыгане.

Это был небольшой ярмарочный хор: полтора десятка певиц, несколько гитаристов. Цыганки в ярких, но старомодных платьях, с цветными шалями через плечо, торопливо рассаживались на стульях, мужчины в синих казакинах с гитарами в руках вставали у них за спинами. Не дожидаясь, пока поднявшийся шум уляжется, хор запел «Матушку-голубушку».

Песни Никита почти не слышал; в ушах шумело, словно после крепкой выпивки, голоса хора слились, казалось, в одну раскатистую волну, в которой он, как ни старался, не мог узнать голоса Катьки. И саму её Закатов никак не мог рассмотреть среди цыганок – темнолицых, глазастых, сидевших неестественно прямо, равнодушно улыбавшихся в зал. «Её нет, – с облегчением подумал он, отворачиваясь от хора. – Разумеется… откуда ей здесь взяться, она кочевая, таборная… Вздор! Чуть было не наделал глупостей… Нужно скорее уходить». Он уже приподнялся было, чтобы подозвать полового, когда из ряда певиц поднялась высокая, худая цыганка, закутанная в белую шаль. Сумрачно взглянув в притихший зал, она откинула за спину небрежно заплетённые косы, резким движением поправила платок на голове, и ещё не начала петь, – а Никита уже узнал её: по этому короткому движению, по беглому взгляду диковатых глаз, и сердце гулко, тяжело ударилось в груди. И, словно нарочно, Катька запела «Не вечернюю», и – словно не было этих долгих лет, не было разлуки…