Нет, я удерживаюсь, я зову на помощь хладнокровие, рассказ мой будет длинен и ровен, пусть ты испытаешь хоть частичку того, что испытал я сегодня. . . . . . . . . . .

Без всяких дальнейших приготовлений я выехал из дому, по дороге к Шлиссельбургу. Проехав порядочный конец, мы своротили с дороги, поближе к Неве. Рассчитав расстояние и поверив места, я вышел из коляски и велел кучеру отъехать к большой дороге. Сам я отправился влево, к старому английскому саду, который мало чем отличался от леса.

Я не ожидал встретить вблизи от Петербурга такое полное, такое унылое запустение. Старые деревья повалились на землю, гнили спокойно, и никто о них не заботился, лужайки поросли мелким березником. Дорожки все заросли, и отличить их можно было только по тому, что трава на них была ниже и росла ленивее.

Скоро открылась передо мною Нева. Густой сосновый лес рос по всему берегу, будто на первых порах основания Петербурга. Другого же ее берега не было видно: туман еще и не думал подниматься, и, по его милости, Нева, узкая в этом месте, показалась мне безграничным океаном.

Место это было так пусто, смотрело таким зловещим, что я, признаюсь тебе, попробовал рукою, хорошо ли вынимается тупая моя шпажонка.

Оглядевшись хорошенько, я приметил на правой руке, около самого берега, высокий барский дом, который чуть выглядывал из-за кучи елей и сосен. Здесь жила моя Полинька, здесь ангел мой тосковал и молился за меня. Кровь моя кипела, я воображал себя Амадисом, Роландом[58] или испанским красавцем под окнами у своей любезной, в виду ревнивого ее мужа.

Дом был красив, но мрачен и стар. Пристройки почти все обвалились, гардин не было ни в одном окне; их должность исправляли сосны да ели, верхушки которых превышали это огромное строение.

Я зашел с одной стороны: ни ворот, ни дверей, ни души человеческой. С другой — тоже. Я рассердился. С третьей стороны отыскал я дверь, постучался и оправился.

Старый лакей отпер мне эту дверь и низко мне поклонился. Грустная его фигура согласовалась с местностью. Не давши сказать мне слова, он повел меня через анфиладу высоких и пустых комнат.

Мебель была в них во вкусе времен екатерининских, старая и запыленная. Портреты мужчин в париках и напудренных дам таинственно поглядывали с потемневших стен на давно не виданного посетителя.

Мы прошли через длинную залу, где во дни оны похаживали знатные боярыни с веерами и петиметры[59] в шитых кафтанах, а потом очутились в длинном и темном коридоре.

— Первая дверь налево, — сказал мне старик и затем исчез, будто сквозь землю провалился. «Diable! C'est un coupegorge!» [60] — подумал я.

Не удивляйся моему терпению описывать подробности: теперь я понимаю их высокое значение, их необходимость. Сегодняшний день во всю мою жизнь будет мне представляться так же ясно, как в настоящую минуту.

Я отворил первую дверь на левой руке. Меня встретил Сакс. Он был бледнее обыкновенного, та же холодность, то же непроницаемое бесстрастие на лице.

Мы поклонились друг другу.

— Князь, — спросил он, — вы отпустили лошадей по моему совету? Осторожность необходима.

— Я шел пешком версты полторы.

— Хорошо, садитесь. Благодаря вашей скромности я доволен этим месяцем. Ни одна душа не знает наших дел. А теперь потолкуем на досуге.

Он позвонил. Вошел тот же старик, который вел меня. Сакс дал ему шепотом какое-то приказание.

Я оглядывал эту мрачную, высокую комнату со штучными[61] стенами, с черными шкапами, за которые любитель старины барон *** дал бы страшную цену. Кроме стола, заваленного бумагами, кожаного дивана и двух таких же стульев, не было в комнате никакой мебели. На шкапах стояли бюсты каких-то людей с железными физиономиями, с гладко причесанными длинными волосами.

Легкой шум послышался за дверью. Я бы за версту угадал эту божественную походку. То была она — мой ангел, Полинька.

Дверь отворилась; это была она, моя красавица, мое дитя, мое сокровище. Она приветно вскрикнула, увидевши меня; на бледном ее личике загорелся румянец.

Она похудела, но немного. Здоровый воздух от сосен, от близости воды не дал ей изнемочь под бременем горя. Хвала Саксу, вечная хвала этому великому человеку!

Он показал ей на стул возле меня и сам сел на диван. Полинька переглянулась со мною, мы в одно время сдвинули ближе наши стулья… Кто бы мог вырвать ее из моих рук?

Сакс видел это и грустно улыбался.

— Александр Николаич, — сказал он, обращаясь ко мне с видом упрека. — Я не ожидал от вас, что вы станете пугать бедную Полину Александровну. Что за вечные записочки? Что за толки о роковом сроке, о страшном свидании? Или мы живем в Мексике или при феодальном правлении?

Я хотел отвечать.

— Речь ваша впереди, — сказал он с некоторою досадою. — Мне надобен был этот месяц, чтоб наблюдать за вами и кончить одно дело. Полина Александровна, — тут он встал со стула. — Вы совершенно свободны. Вы более не замужем.

Он подал мне бумагу. Ты понимаешь, что это такое было… Где найти благодарность, достойную этого великодушного человека!..

— Теперь же, — сказал он Полиньке, — вы поедете к матушке вашей на дачу. Я предуведомил ее, и послезавтра вы поедете за границу. Князь Александр Николаич возьмет отпуск и найдет вас там.

— Я выйду в отставку… — чуть мог заметить я с глупейшим видом.

— И прекрасно, — отвечал Сакс. — Тысячи глаз будут смотреть на вас в надежде потешиться скандалом. Обвенчайтесь без шуму и живите долее за границею.

Только в эту минуту разобрала Полинька все величие поступка своего мужа. Бледная как смерть, она упала к его ногам и плакала перед ним так, как плакал я в тот вечер… ты помнишь.

Я стоял как дурак, ноги мои не двигались, язык не шевелился. Сакс хотел поднять Полиньку, она не вставала с пола, противилась ему, как делают упрямые ребятишки. Сцена эта была слишком тяжела для Константина Александрыча: он отошел от Полиньки.

Он подошел ко мне, и голос его, резкий, быстрый короткий, торжественно раздался в пустой комнате, как команда ловкого начальника перед неподвижными батальонами.

— Князь, — сказал он, — вы разом отняли у меня жену и дочь. Вы отняли жизнь мою. Не думайте, что ребенок этот даром вам достался: я не надеюсь на вас! Помните, что б вы ни делали, два глаза будут смотреть за вами, где бы вы ни были, я буду шаг за шагом следить за вами. Вы берете мое дитя — не женщину. Горе же вам, если мое дитя не будет счастливо.

Слышно было, как слова эти теснились у него в горле, он торопился высказать тяжкое свое прощание.

— Я говорю вам просто и открыто: я буду видеть всю жизнь вашу. При первой ее слезе, при первом ее вздохе, при первой ее горести — вы человек погибший.

Он повернулся и хотел выйти. Но Полинька не пускала его, загородила ему дверь, рыдала, тряслась и не могла сказать ни слова. Радость и раскаяние страшно подействовали на бедного ребенка… в эти минуты я ревновал Полиньку к Саксу.

Мы ее подняли. Во все это время я не смел сделать ни одной ласки милому моему дитяти, не смел поцеловать его.

И Полинька меня понимала.

Я видел из окна, как Сакс и старый дядька провели ее к карете, посадили, или, лучше сказать, положили ее туда.

Несколько минут в странном оцепенении я все еще ждал Сакса. Я видел, как дрожки его промчались за каретою, и все-таки не мог отойти от окна.

Если б я мог, не теперь, а лет через пять, умереть за этого человека!

. . . . . . . . . . . . . . . .

Вечером я навещал Полиньку. У нее лихорадка и головная боль. Мы плакали и целовались… от радости не умирают… Скоро, скоро! Чтоб не затянулась только проклятая моя отставка!

III

От К. А. Сакса к П. А. Залешину

Добрый мой Павел Александрыч, одним холостяком стало более. Опять я одинок, как в былые времена. Уже нет маленькой Полиньки Сакс, осталась княгиня Полина Александровна Галицкая. К ней лучше шло это коротенькое имя: Полинька Сакс.

Я люблю тебя за то, что, прочитавши это письмо, ты не заахаешь, не закричишь: чрезвычайное происшествие, неожиданное известие, а скажешь, вероятно: видно, оно так и должно быть, у этого человека мысли не в разлад с делом.

Я еду за границу: дело встретилось. Там, думаю, долго придется мне прожить. Бюджет мой сокращаю я по-холостому, наполовину, и вследствие того хочу дать тебе поручение. Коли надоест, или нельзя, или лень, так уведомь.

В отсутствие мое возьми главный контроль над моими управляющими: преобразуй их в филантропически-пантагрюэлистском вкусе. Денег мне надо меньше, можно сократить сборы.

Именьице, которое досталось мне от отца, выпусти в обязанные крестьяне, согласно новым положениям[62]. Покопайся сам в законах, мне же, право, некогда.

Я был заботлив, но я служил. Пускай, при твоем надзоре, у моих подданных отрастут такие же животы и растолстеют физиономии, как у твоих крымских переселенцев. На первый раз довольно будет этого.

Коли ворочусь скоро в Россию, к тебе будет первый мой визит. Посетим и оракул de la Dive Bouteille, [63] только не знаю хорошенько, о чем буду я его спрашивать.

ГЛАВА IX

I

От княгини П. А. Галицкой к m-me Аn. Красинской

Ницца, ноября 184 * года.


Я редко пишу к тебе, Annette… и знаю, что ты извинишь меня. От брата ты ведь хорошо знаешь, что мы и где живем. Мы с ним давно обвенчаны, я счастлива, только здоровье мое мало поправилось. После последней моей болезни в Петербурге я, кажется, поторопилась выезжать, а потому до сих пор больна, и больна как-то странно… У меня боль в груди и по временам лихорадка. Это бы еще ничего… только иногда случается, что я совсем одуреваю, целый день брожу как в тумане… Какие-то урывчатые мысли день и ночь бегают в моей голове, а иногда я сижу по целым часам, смотрю на одну какую-нибудь точку и ни о чем не думаю.