Со мною, как ты знаешь, занимается чиновник, с виду похожий на какую-то забавную птицу. Ты еще подсмеивалась над ним, — видел я, плутовка! — когда он садился со мною в коляску. И подсмеивалась только за то, что он ковыляет ногою и говорит тоненьким голоском.

А он человек трудолюбивый, хоть по душе не очень достойный. Имя у него странное: Фиф. Откуда происходит эта фамилия, решительно не знаю: однако он русский. — Я взял его с собой из странной прихоти: мне стоит взглянуть на него — и припомнить тебя так живо, как будто бы я видел тебя в зеркале. Оттого ли это, что ты смеялась над Фифом, когда я в последний раз тебя видел, или оттого, что он похож на птицу, а тебя называю я птичкой?.. Одним словом, тут есть странное сплетение мыслей.

Впрочем, Фиф человек тихий и способный к делам. Сперва он вертелся около Писаренки и увещевал его, потом говорил со мною насчет излишней моей строгости. На это я отвечал вежливою просьбою не соваться в это дело.

Но Фиф все егозил. Вчера объявил он мне, что жена г. Писаренки желает меня видеть, и по этому случаю рассказал мне, сообразно своим понятиям, печальную историю этой женщины.

Она, так же как и ты, воспитывалась в каком-то блестящем женском училище. Во всех науках была она постоянно первою, и способности ее так всех удивляли, что одна благодетельная душа давала ей на свой счет уроки итальянского языка — чрезвычайно полезной науки для дочери инвалидного поручика.

То была девушка с душою, с сильным характером, с аристократическим инстинктом, который так страшно возмущается от всего, что грязно и скудно.

Можешь представить, каково было положение бедной девушки, когда, по окончании курса, из высоких зал пансиона перешла она в бедный уголок своих родителей. Места в наше время трудно достаются, и ей пришлось жить дома. Ты поверишь мне, что как ни крепилась бедная девушка, родительский дом скоро показался ей адом.

А вся семья их была и честна и благородна. Отец, заслуженный, храбрый солдат, имел один только недостаток: он любил подгулять. Мать ее, добрая, тихая женщина, поминутно горевала, плакала и жаловалась на нужду.

Полинька, Полинька! Ты не знаешь всего ужаса бедной, нечистой жизни, в духоте и тесноте, среди недостатка и горьких сетований. Твои родители не блестят нравственными достоинствами, зато они по крайней мере богаты. Будь и за то благодарна судьбе.

Перейдем к бедной нашей девице. Не знаю, поймешь ли ты, Поля, отчего в энергических душах, особенно у женщин, мрачная сторона семейной жизни отзывается страшнее. Тихая девочка потосковала бы и привыкла, — наша же героиня тосковала и ожесточилась: ожесточилась на судьбу, ожесточилась на свое семейство. Грязная эта жизнь, вечная нужда наполняли душу ее невыносимою горечью.

Она страстно была предана своим родителям, но любила их порознь или вне дома. Когда старый отец возвращался домой в унизительном состоянии, когда жалобы и плач матери вызывали его на ссору и упреки, тогда бедная девушка уже не любила их. Сердце ее рвалось, она страдала и ужасалась самой себя; но в эти минуты она почти не видала своих родителей.

Мудрено ли, что она кинулась на шею первому соблазнителю, ослепившему ее богатством и обещанием вывести ее из этого чистилища? Как водится между лучшими из знатных волокит, любовник передал ее, с приличным приданым, в супруги Писаренке, тогда еще мелкому чиновнику.

Писаренко в те времена был еще хуже, чем теперь. То был мелкий, грязный взяточник, а сверх того и пьяница. Ты думаешь, что бедная девушка, о которой идет наша речь, возненавидела его? помышляла только, как бы его оставить?

Ни то, ни другое. Для нее наступила пора примирения с жизнию, горького примирения, надо сказать правду. Она сделала для Писаренки то, чего прежде не в силах была сделать для отца. Она отучила его от невоздержности, привела в порядок хозяйство, возилась с мужем как с нравственно больным, одевала детей как куколок и сама воспитывала. Я думаю, любовь к детям и была причиною переворота в ее характере.

Не понимаю, как не отклонила она мужа от излишней симпатии к казенным деньгам. Муж боится и уважает ее и делает все, что она захочет. Может быть, она не вникала в образ занятий своего мужа, может быть, остаток слепой ненависти к обществу, неминуемый след горестной юности, мешал ей противиться.

Продолжаю мой рассказ.

Сегодня утром Фиф привел ко мне бледную высокую женщину с двумя мальчиками лет по двенадцати. Это и была г-жа Писаренкова. Она низко мне поклонилась и робко, но внимательно оглядела меня. Я попросил Фифа поводить детей ее по саду и усадил ее в кресло.

Ей понравилась моя внимательность к тому, чтобы дети не слушали неприятного разговора, она подошла ко мне и взяла мою руку обеими своими руками. На глазах ее видны были слезы. Я едва уговорил ее сесть на место, и она передала мне свою просьбу.

Она просила не за мужа: ей была известна и вина его и мера наказания. Одно, что сокрушало ее еще более, была мысль об участи детей. Они были свидетелями тяжкого процесса, видели каждый день отца своего раздраженным и огорченным. А когда дело кончится, из каких средств дать им воспитание? Что из них может выйти?

Я слушал со вниманием, и добрая мысль мелькнула в моем уме. Но бог знает, привел ли бы я в исполнение эту мысль, если б здесь не замешался собственный мой интерес. Слушай же и смотри, какими путями добрые дела делаются на свете.

Мне пришло в голову: если я сделаю услугу этой женщине, она может уговорить своего мужа поскорее сознаться и не путать дело без всякой надобности.

— Ольга Ивановна! — сказал я ей. — Правительство наше не взыскивает с детей за ошибку или проступок отца. Впрочем, мне частию понятно ваше затруднение: мужу вашему или некогда, или некого просить о детях, и он боится отказа. Завтра же, не откладывая в долгий ящик, пошлите обоих мальчиков в Петербург, а я дам вам письмо к нашему министру, которому объясню все эти обстоятельства.

Бедная женщина плакала и хотела целовать мои руки.

— Когда они будут поступать на службу, — продолжал я, — припомните мне. У меня есть и кредит и знакомство, мы им дадим дорогу по их способностям. Остальных детей лучше вам воспитывать дома, по крайней мере пока состояние ваше яснее не обозначится.

Она поняла намек очень хорошо и оценила участие более, нежели услугу.

Теперь собственный мой интерес выступил на сцену.

— Ольга Ивановна! — сказал я опять. — Передайте мужу вашему дружеский мой совет. Зачем он тянет дело и мешает следствию? Даю вам честное слово: он ничего не выиграет. Пусть же лучше он сознается и развяжет мне руки. Вам я скажу по секрету: мне хочется быть скорее в Петербурге. У меня осталась там жена, о которой я думаю всякой час и всякую минуту.

Затем мы расстались.

Вот, Полинька, как люди кривят душою, делают добро из эгоизма, вступают в переговоры с неприятелем, а все из-за того, чтобы поскорее поглядеть на твои плутовские глазки.

Прощай же, дитя мое, ma petite rose blanche [52], если что случится, напиши.

ГЛАВА VI

Через день после отправления этого письма Константин Александрыч суетился и одевался в своей спальне. Красное утреннее солнце еще не начинало припекать, а Сакс имел обыкновение вставать поздно. Хлопоты его заставляли предполагать какое-то особенное событие.

В низенькой комнате, исправляющей должность рабочего кабинета, сидели и ждали Сакса известный нам Фиф и еще одно лицо, важное по влиянию своему на ход нашего рассказа.

То был старик почтенного вида, с седой головой; на носу его надеты были синие очки. Вся фигура его отличалась удивительною подвижностью. Он не мог сидеть на месте, не мотая время от времени головою, не подергивая руками и не дрыгая ногой. Неприятная эта вертлявость составляла странный контраст с его старым лицом, чистым, холодным и синеватым, как лед. На этот раз, впрочем, вертлявость эта была довольно понятна. Старичок был в большой душевной тревоге. Изредка он вздыхал и при этом случае ощупывал боковой свой карман.

— Так-то, почтеннейший Степан Дмитрич, — говорил тоненький голосок Фифа, — помучили вы таки нас! Сколько лошадок заморили, сколько бумажечки мы поисписали.

— Да что, — отвечал Писаренко медлительным басом, — все бы один конец был. Да и кто злом за добро платит? Сами знаете, пришла жена… плачет, рыдает. Иди, говорит… а у меня сердце повернулось…

— Ну, да бог милостив, — начал опять Фиф, — перемелется все, мука будет. А уж о детках будьте спокойны: положитесь на Константина Александрыча (тут он возвысил голос); это ангел, не человек.

— Знаю, почтеннейший, со вчерашнего дня знаю… Да что же он не идет?

— Одевается еще. Он у нас щеголь: в новом фраке выйдет.

— Говорила мне Ольга Ивановна, — заботливо спросил Писаренко, — у него жена в Петербурге осталась?

— Да, есть женка. Вертушка, как пятилетний мальчик. А уж хороша-то: просто розанчик. — Эти слова Фиф произнес гораздо тише, нежели мнение свое об ангельской натуре Сакса.

— Так и думал я… — И на лице Степана Дмитрича выразилось мучительное беспокойство. В это время отворилась дверь, и Сакс вышел.

— Благодетель, отец родной! — закричал Писаренко, бросаясь на Сакса с таким умиленным видом, что тот переконфузился. — Бог пусть наградит вас…

— Это дело частное, — вежливо отвечал Константин Александрыч, — оно не мешает главной нашей цели. Вы, говорят, покончили наши дела?

— Все кончено, — сказал Фиф и подал Саксу несколько бумаг.

— Ну, слава богу, — сказал Константин Александрыч, кончивши их пересмотр, — скажите же мне, Степан Дмитрич, по совести, что побуждало вас так долго вести это дело, к собственной вашей невыгоде?

Степан Дмитрич подошел к нему ближе. Что-то вроде слез заблестело под его очками.