Я бросился к Альфреду, как человек, заключенный долгое время в подземелье, бросается к свету, который входит в дверь, ему отворенную; он улыбнулся печально и протянул мне руку, как бы говоря, что меня понял. Тогда мне стало стыдно от мысли, что Альфред, старинный, пятнадцатилетний друг мой, мог приписать простому движению любопытства чувство, с которым я бросился к нему.

Он вошел. Это был один из лучших учеников Гризье. Однако около трех лет его не видели в фехтовальном зале. Он появился там в последний раз накануне бывшей у него дуэли: не зная еще, на каком оружии будет драться, он приезжал тогда на всякий случай набить руку с учителем. С тех пор Гризье с ним не виделся; слышал только, что он оставил Францию и уехал в Лондон.

Гризье, который заботился о репутации своих учеников, как и о своей собственной, обменялся с ним обыкновенными приветствиями, подал ему рапиру и выбрал из нас противника по его силам. Это был, сколько помню, бедный Лабаттю, который уехал в Италию и в Пизе нашел одинокую и безвестную могилу.

При третьем ударе рапира Лабаттю встретила рукоятку оружия его противника и, разломившись в двух дюймах ниже пуговицы, прошла сквозь эфес и разорвала рукав его рубашки, покрывшейся кровью. Лабаттю тотчас бросил свою рапиру; он думал, как и мы, что Альфред серьезно ранен.

К счастью, это была одна только царапина, но, подняв рукав своей рубашки, Альфред открыл нам другой рубец, который оказался гораздо страшнее: пуля из пистолета ранила его в плечо.

— Ба!.. — сказал Гризье с удивлением, — я не знал, что у вас есть эта рана.

Гризье знал всех нас, как кормилица дитя свое; ни один из учеников его не имел ни малейшей царапинки на теле, которой бы он не знал времени и причины. Я уверен, что он написал бы любовную историю, самую занимательную и самую соблазнительную, если бы захотел рассказывать причины дуэлей, о которых он знал предварительно, но это наделало бы много шуму в альковах и повредило бы его заведению. Он напишет о них записки, которые по смерти его будут изданы.

— Эту рану, — сказал Альфред, — получил я на другой день после свидания с вами и в тот самый, в который уехал в Англию.

— Я вам говорил, чтобы вы не дрались на пистолетах. Общее правило — шпага, оружие храброго и благородного; шпаги есть драгоценнейшие реликвии, которые история сохраняет нам от великих людей, прославивших отечество. Говорят: шпага Карломана, шпага Бояра, шпага Наполеона, а слышали ли, чтобы кто-нибудь говорил об их пистолетах? Пистолет — оружие разбойника: с пистолетом к горлу — он заставляет подписывать фальшивые векселя; с пистолетом в руке — он останавливает дилижанс в чаще леса; пистолетом, наконец, обанкротившийся срывает себе череп. Пистолет!.. Фи!.. Шпага — это другое дело! Это товарищ, поверенный, друг человека; она бережет честь его или мстит за нее.

— Но с этим убеждением, — отвечал, улыбаясь, Альфред, — как решились вы стреляться два года тому назад на пистолетах?

— Я — дело другое. Я должен был драться на всем, на чем хотели: я фехтовальный учитель; и притом бывают обстоятельства, когда нельзя отказаться от условий, которые вам предлагают…

— Я и находился в подобных обстоятельствах, мой милый Гризье, — и вы видите, что нехудо кончил свое дело.

— Да! С пулею в плече.

— Все лучше, нежели с пулею в сердце.

— Можно ли узнать причину этой дуэли?

— Извините меня, мой любезный Гризье, вся эта история еще тайна; через некоторое время вы ее узнаете.

— Полина?.. — сказал я ему тихо.

— Да! — отвечал он.

— Точно ли мы ее узнаем? — сказал Гризье.

— Точно! — отвечал Альфред. — И в доказательство я увожу с собою ужинать Александра, которому расскажу ее в нынешний вечер. Когда не будет препятствий к появлению в свете, вы найдете ее в каком-нибудь томе Черных или Голубых повестей. Потерпите до этого времени.

Гризье должен был покориться. Альфред увел меня к себе ужинать, как обещал, и рассказал мне историю Полины.

Теперь единственное препятствие к ее изданию исчезло. Мать Полины умерла, и с нею угасли фамилия и имя этой несчастной женщины, которой приключения, кажется, заимствованы от времени или места, столь чуждых тем, в которых мы живем.

II

— Ты знаешь, — сказал мне Альфред, — что я учился живописи, когда мой добрый дядя умер и оставил мне и сестре моей каждому по тридцать тысяч ливров годового доходу.

Я наклонился в знак утверждения того, что сказал Альфред, и почтения к тени человека, сделавшего такое доброе дело при прощании со здешним светом.

— С тех пор, — продолжал рассказчик, — я предавался живописи только для отдыха. Я решился путешествовать, видеть Шотландию, Альпы, Италию; взял у нотариуса свои деньги и отправился в Гавр, чтобы начать свою поездку с Англии.

В Гавре я узнал, что Дозат и Жаден были на другой стороне Сены, в маленькой деревне, называемой Трувиль. Я не хотел оставить Франции без того, чтобы не пожать руки обоим товарищам своим по живописи; взял пакетбот и через два часа был в Гонфлере, а поутру в Трувиле. К несчастью, они уехали накануне.

Ты знаешь эту маленькую пристань с ее народонаселением из рыбаков; это один из самых живописнейших видов Нормандии. Я остался здесь на несколько дней, которые употреблял на посещение окрестностей; потом вечером, сидя у камина моей почтенной хозяйки, г-жи Озере, я слушал рассказы о приключениях довольно странных, театром которых в продолжение трех месяцев были департаменты: Кальвадос, Луаре и де Ла-Манш. Рассказывали о грабежах, производимых с необыкновенной дерзостью. Нашли почтальона, привязанного к дереву, почтовую телегу на большой дороге, а лошадей, пасущимися спокойно на соседнем лугу. Однажды вечером, когда генеральный сборщик Каена давал ужин молодому парижанину по имени Гораций Безеваль и двум его друзьям, приехавшим провести с ним охотничье время в замке Бюрен, отстоящем от Трувиля на пятнадцать лье, разбойники разломали его сундук и похитили семьдесят тысяч франков. Наконец, сборщик Пон д'Евека, который вез для взноса в казну двенадцать тысяч франков в Лизье, был убит и тело его брошено в Туке; выброшенное этой маленькой рекой на берег, оно одно обнаружило убийство, виновники которого остались в совершенной неизвестности, несмотря па деятельность парижской полиции, которая, начиная беспокоиться об этих разбоях, послала туда некоторых из своих искуснейших подчиненных.

Эти происшествия, освещаемые время от времени пожарами, которым не знали причин и которые оппозиционные журналы приписывали правительству, распространили по всей Нормандии ужас, неизвестный до тех пор в этой доброй стране, столь знаменитой своими адвокатами и тяжбами, но нисколько не живописной в отношении разбойников и убийц. Что касается меня, я мало верил всем этим историям, которые, казалось мне, принадлежали более пустынным ущельям Сиерры или диким скалам Калабры, нежели богатейшим долинам Фалеза и плодоносным равнинам Пон-Одемера, усеянным деревнями, замками и мызами. Я всегда воображал себе разбойников среди леса или в глубине пещеры. А во всех трех департаментах не было ни одной норы, которая заслуживала бы названия пещеры, и ни одной рощи, которая могла бы показаться лесом.

Однако ж вскоре я принужден был поверить всем этим рассказам: богатый англичанин, ехавший из Гавра в Алансон, был остановлен с женою своею на половине лье от Дива, где хотел переменить лошадей; почтальон, связанный и с платком во рту, был брошен в карету на место тех, которых вез; и лошади, зная дорогу, пришли в Ранвиль и остановились у почтового двора, где пробыли до утра, ожидая, чтобы их распрягли. На другой день конюх, отворив ворота, нашел карету, запряженную лошадьми, и вместо господина — бедного связанного почтальона. Будучи приведен к мэру, этот человек объявил, что они были остановлены на большой дороге четырьмя разбойниками в масках, которые по своей одежде принадлежали, казалось, к последнему классу в обществе. Они принудили его остановиться и заставили выйти путешественников; тогда англичанин хотел защищаться и выстрелил из пистолета; почти тотчас услышал он стоны и крик, но, не смея обернуться, ничего не видел; впрочем, через минуту после того ему завязали рот и бросили в карету, которая привезла его к почтовому двору так исправно, как если бы он сам сидел на козлах. Жандармы тотчас бросились к указанному месту и в самом деле нашли тело англичанина во рву, пронзенное двумя ударами кинжала. Что же касается жены его, то не отыскали ни малейших следов ее. Это происшествие случилось не далее как в десяти или двенадцати лье от Трувиля. Тело жертвы было перенесено в Каен. Тогда уже я не имел никакой причины сомневаться.

Через три или четыре дня после этого происшествия и накануне своего отъезда я решился в последний раз посетить сторону, мною оставляемую. Я приказал оснастить лодку, которую нанял на месяц, как в Париже нанимают карету; потом, видя чистое небо и почти надежный день, велел перенести на нее обед и свои карандаши и поднял парус, составляя сам весь экипаж.

— В самом деле, — прервал я, — я знаю твои притязания на мореходство и припоминаю, как сделал ты первый опыт между Тюльерийским мостом и мостом Согласия на шлюпке под американским флагом.

— Да! — продолжал Альфред, улыбаясь. — Но на этот раз притязания мои должны были сделаться для меня роковыми. Сначала все шло хорошо; я имел маленькую рыбачью лодку с одним парусом, которой мог управлять посредством руля. Ветер дул от Гавра, и я скользил по морю с удивительной быстротой. Я сделал, таким образом, около восьми или десяти лье в продолжение трех часов; потом ветер вдруг утих, и океан сделался неподвижен как зеркало. Я был в это время против устья Орны. По правую сторону от меня были подводные камни Лангрюна и скалы Лиона, по левую — развалины какого-то аббатства, смежного с замком Бюрси: это был полный пейзаж, который мне оставалось только скопировать, чтобы сделать картину. Я опустил парус и принялся за работу.