Маркиза, слушая все это, несколько раз пыталась сменить тему разговора: все эти ботанические выдумки казались ей совершенно бессмысленными и ничтожными. Но Генрих, не разделявший мнения госпожи ла Рош-Берто, думал совершенно иначе и беспрестанно возобновлял начатую беседу – так изумительно и ново казалось ему все это. Цецилия представлялась ему не земным, а каким-то фантастическим творением Оссиана или Гёте.

Наконец маркизе удалось заговорить о музыке, и она открыла фортепиано. Генрих, будучи сам хорошим музыкантом, попросил Цецилию что-нибудь спеть.

Цецилия не заставила себя долго упрашивать; она не знала еще, имеет ли какое-нибудь дарование, а может, и вовсе не имела понятия о том, что такое дарование.

Музыка была для девушки выражением души, и после того, как она с неподражаемой прелестью спела два или три романса, Генрих попросил ее, чтобы она спела что-нибудь собственного сочинения.

Цецилия тотчас согласилась, вновь села за фортепиано и начала одну из вариаций, которую она часто наигрывала на своем прекрасном инструменте. В первых тактах прелюдии послышалось наступление ночи, постепенно смолкающий шум земных забот сменила совершенная тишина, прерываемая лишь журчанием ручейка. В этой тиши раздавалось пение какой-то неизвестной птицы, не похожей ни на жаворонка, ни на соловья. Это пение, изливавшееся из груди девушки, как бы подслушанное ею у неба, одновременно было и надеждой, и молитвой, и любовью.

Генрих, завороженный этим исполнением, не заметил, как голова его склонилась на руку и как на ресницах задрожала слеза. Подняв голову, он взглянул на Цецилию: она немного откинулась назад, взор ее устремился к небу, а по щекам катились слезы. Генрих готов был броситься к ее ногам.

В эту минуту в комнату вошли герцогиня и баронесса.

Глава XI

Бог располагает

Когда герцогиня де Лорж и Генрих де Сеннон уехали, а маркиза и баронесса ушли в свои комнаты, Цецилия осталась одна. Ей показалось, что в ее жизни произошла какая-то важная перемена, но какая именно, она еще и сама толком не знала.

Так любовь впервые проникла в сердце этой девушки и, подобно первому солнечному лучу, осветила множество предметов, до сих пор незаметных, скрывавшихся во мраке ее равнодушия.

Ей захотелось подышать свежим воздухом, и она вышла в сад. Собиралась гроза. Ее любимые цветы стояли с поникшими головками и были не в силах противиться ветру. Раньше Цецилия принялась бы утешать их, а теперь и сама склонила голову на грудь, вероятно, предчувствуя, что и над ней сгущаются тучи.

Она дважды обошла свое маленькое царство, прислушиваясь к пению овсянки, прятавшейся в кусте шиповника. Но какая-то завеса отделяла ее от окружающих предметов. Она не могла сосредоточиться: что-то непонятное и доселе неведомое подчинило ее волю и мысли, а сердце было готово выпрыгнуть из груди.

Послышался раскат грома, и несколько крупных капель дождя упало на землю, но Цецилия не слышала грома, не чувствовала, как дождь увлажняет ее руки. Встревоженная госпожа Марсильи стала звать ее, девушка откликнулась не сразу.

Проходя в залу, Цецилия увидела на столе свой альбом. Она взяла его и стала рассматривать рисунки, останавливаясь на тех самых страницах, на которых останавливался Генрих, и вспоминала все, что ей говорил молодой человек и что она ответила ему.

Потом девушка села за фортепиано: руки ее невольно взяли те же аккорды, и она принялась исполнять ту же вариацию, но только с еще большим чувством и меланхолией. Взяв последнюю ноту, она почувствовала, что чья-то рука лежит у нее на плече. Баронесса, печально улыбаясь, стояла за ее спиной и была еще бледнее обыкновенного.

Цецилия вздрогнула. Она подумала, что мать ее хочет поговорить с ней о Генрихе.

В этот миг испуга имя молодого человека в первый раз так ясно отделилось от всего остального и предстало ее уму. До сих пор она лишь смутно ощущала его влияние на все окружающее. Она сама не понимала, что чувствует: это было чем-то нематериальным, неуловимым, как благоухание.

Цецилия ошиблась в своих предположениях. Мать не стала говорить с ней о Генрихе, а лишь пересказала последние новости, привезенные герцогиней: могущество Бонапарта крепло день ото дня, надежда на возвращение Людовика XVIII во Францию умерла. Госпожа де Лорж, находясь при дворе графини д’Артуа, решилась навсегда остаться в чужих краях, то же предстояло сделать и баронессе.

О Генрихе за все время не было сказано ни слова, а Цецилии казалось, что все имело отношение к нему. Если разговор и касался третьего лица, то это был Эдуард. Узнав, что последние политические события вынуждают их оставаться в изгнании, девушка почувствовала, что союз с Дювалем становился неизбежным для поддержания их благосостояния.

Потом госпожа Марсильи прибавила несколько слов о своем здоровье. Цецилия обернулась к матери и тут же забыла обо всем на свете.

От забот ли, от болезни, все более развивавшейся в ней, баронесса страшно изменилась. Она заметила, какое действие произвел ее вид на несчастную дочь, и лишь горько улыбнулась.

Цецилия положила голову на плечо матери и заплакала, но у нее не хватало сил произнести: «Матушка, я выйду за Эдуарда!»

Несчастная делала над собой неимоверные усилия, но так и не смогла произнести этих слов. Она невольно сравнивала Генриха и Эдуарда, и это сравнение было явно не в пользу последнего. Оба они были приблизительно одних лет, прекрасно воспитаны и даже хороши собой, но какая разница существовала между ними! Эдуард в свои двадцать лет оставался еще робким мальчиком, в то время как Генрих уже стал светским молодым человеком. Оба получили блестящее образование, однако Эдуард знал только то, чему его учили, собственная мысль не освещала запаса его знаний, не создавала из них органичного целого. Он был учен, только и всего. Ум Генриха, обогащенный познаниями, казался самостоятельным, в нем не чувствовалось чужого влияния, создавалось впечатление, будто все, что он знал, родилось вместе с ним. Оба юноши были хороши собой, но красота Эдуарда отражала лишь его бесхарактерность и служила вывеской его происхождения; Генрих же обладал красотой, которая при одном только взгляде на него говорила о его благородной натуре. Словом, один, несмотря на все свое образование, остался простолюдином, другой происходил из высших кругов.

Это различие стало для Цецилии еще более очевидным в следующее воскресенье, когда Эдуард приехал к ним со своими родителями. Маркиза на этот раз спустилась к гостям и случайно, а может, и по умыслу улучила минуту, когда Эдуард и Цецилия остались вдвоем, и попросила внучку принести ее альбом. (Господин Дюваль в это время навещал кого-то по соседству, а госпожа Дюваль вместе с баронессой прогуливалась по саду.) Девушка, следуя какому-то безотчетному чувству, скрывала от Эдуарда свои дарования, но сейчас, по велению бабушки, следовало принести альбом и представить его на суд Эдуарда. Молодой человек хвалил рисунки Цецилии, но не разгадал, несмотря на подписи, чувств художницы. Девушка посчитала бесполезным давать какие-либо объяснения и даже не намекнула Эдуарду на тайное значение подписей, над которыми он так смеялся в детстве.

Все эти цветы, мелькавшие перед глазами Эдуарда, были для него только прекрасно раскрашенными картинками. Генрих воспринимал все иначе.

Маркиза не теряла из виду молодых людей и тотчас заметила, какое впечатление произвела на ее внучку неразборчивость Эдуарда. Заметив холодность, сквозившую в отношении Цецилии к своему другу, и понимая, какой контраст, должно быть, составляет этот юноша тому идеалу, который теперь уже наверняка сформировался у мечтательной девушки, госпожа ла Рош-Берто решила подчеркнуть простое происхождение Эдуарда и попросила Цецилию сесть за фортепиано.

Впервые в жизни девушка попробовала отказаться: она никогда не пела при Эдуарде. Всякий раз, когда юноша посещал их дом, он мог видеть раскрытый инструмент и лежавшие на нем ноты, но ни разу не догадался спросить, занимается ли Цецилия музыкой.

Правда, теперь, вслед за маркизой, он и сам стал упрашивать девушку, да так настойчиво, что ей пришлось сесть за инструмент.

В музыке Эдуард разбирался так же, как и в живописи, если не хуже. Он аплодировал и рассыпался в похвалах, но ровным счетом ничего не понимал. Его неуместные комплименты только еще больше усилили разочарование девушки.

Когда маркиза обратилась к Цецилии с новой просьбой – сыграть собственное сочинение, которое она исполняла дня три или четыре назад, или что-нибудь на него похожее, девушка наотрез отказалась. Эдуард из вежливости тоже принялся упрашивать Цецилию, но, будучи посредственным меломаном, он не очень-то настаивал. Впрочем, это в любом случае было бесполезно: Цецилия никогда не решилась бы спеть Эдуарду то, что пела Генриху.

На счастье девушки, в доме наконец появились баронесса и госпожа Дюваль. Цецилия бросилась к матери, и пытка, которую ей устроила бабушка, закончилась.

Оставшаяся часть дня прошла спокойно, только Цецилия делала над собой огромные усилия, чтобы скрыть рассеянность, которую, однако, заметили баронесса и маркиза.

Госпожа Марсильи очень устала и после отъезда Дювалей тотчас ушла к себе. Цецилия последовала за ней и заметила, что мать чем-то сильно взволнована. Девушке захотелось узнать причину этого беспокойства, но у нее не хватило духу спросить об этом мать.

Баронесса хранила молчание, и, только прощаясь с дочерью на ночь, она крепко обняла ее и, глубоко вздохнув, поцеловала.

Опечаленная Цецилия тихо вышла из комнаты матери и собиралась уже идти к себе, но в коридоре ее встретила Аспазия и сказала, что бабушка желает с ней о чем-то поговорить.

Маркиза лежала в постели и читала книгу. В свои шестьдесят лет она сохранила это нелепое кокетство – принимать посетителей в постели. Однако подобные аристократические привычки не казались госпоже ла Рош-Берто смешными.

Увидев в дверях Цецилию, маркиза положила книгу на столик, стоявший у кровати, и сделала внучке знак сесть подле нее. Девушка повиновалась.