Те, кто знают о моем путешествии в Швейцарию, вероятно, вспомнят этого молодого человека, везде сопровождавшего одну таинственную даму, лицо которой всегда скрывала вуаль. Эту даму я в первый раз увидел во Флелене, когда бежал с Франциско к шлюпке, что должна была доставить нас к камню Вильгельма Телля. Читатели также вспомнят, что Альфред де Нерваль, которого я надеялся иметь своим товарищем в дороге, вместо того чтобы подождать меня, приказал гребцам отплывать, и, оставляя берег в ту самую минуту, когда я был в пятистах шагах от него, сделал мне знак рукой: и прощальный, и дружеский одновременно. Я понял его так: «Виноват, любезный друг! Очень бы желал тебя видеть, но я не один и…» На это я ответил другим знаком, которым хотел выразить, что прекрасно его понимаю. Остановившись, я поклонился в знак повиновения этому решению, чрезвычайно строгому, как мне казалось тогда, ведь из-за отсутствия других шлюпок и гребцов я не мог отправиться в путь ранее другого дня. По возвращении в гостиницу я спросил, не знает ли кто, что за женщина была с Альфредом де Нервалем. Мне ответили, что о ней известно только то, что, по-видимому, она очень больна и что зовут ее Полиной.

Я уже успел забыть об этом, когда у источника горячих вод, наполняющих купальни Пфеферса, увидел под длинной подземной галереей Альфреда де Нерваля, подающего руку той самой даме, которую я встречал уже во Флелене, и которая там пожелала остаться неизвестной. Я заметил, что она и на этот раз хотела сохранить инкогнито, потому что поспешила возвратиться назад. К несчастью, дорожка, по которой мы шли, не позволяла повернуть ни вправо, ни влево. Это был своего рода мост, составленный из двух досок, мокрых и скользких, которые, вместо того чтобы быть переброшенными через пропасть, в глубине которой по мраморному ложу катилась Тамина, тянулись вдоль стены подземелья, уложенные на бревна, вмурованные в скалу. Таинственная спутница моего друга, увидев, что бежать некуда, опустила вуаль и двинулась мне навстречу.

Она, бледная и легкая как тень, произвела на меня неизгладимое впечатление, когда бесстрашно прошла по краю бездны, словно принадлежала уже другому миру. При ее приближении я прижался к стене, чтобы оставить ей как можно больше места. Альфред хотел, чтобы его спутница прошла одна, но она все не решалась оставить его руку, так что на какой-то миг, короткий как вспышка молнии, мы втроем очутились на островке не более двух футов[1] в ширину. Эта странная женщина, подобно фее, склонившейся с берега к водным потокам, волосы которой плещутся в пене каскадов, чудом прошла по краю пропасти; однако не так скоро, чтобы я не разглядел бледного и спокойного лица ее, изнуренного страданием. Тогда мне показалось, что я не в первый раз его вижу. Оно пробудило во мне темное воспоминание о другом времени, воспоминание о гостиных, балах, праздниках. Мне казалось, что я знал эту женщину раньше, но не такой измученной и печальной, как теперь, а веселой, румяной, увенчанной благоухающими цветами, кружащейся в упоительном вальсе или шумном галопаде[2]. Где же это было? Не знаю!.. В какое время? Не могу сказать!.. Она была мечтой, эхом моих воспоминаний, чем-то неопределенным и едва уловимым, что ускользало от меня, словно призрачное видение. Я вернулся к купальням Пфеферса через полчаса, надеясь вновь ее увидеть. Я готов был даже прибегнуть к дерзости, чтобы достигнуть своей цели, но не нашел там ни ее, ни Альфреда.

Прошло два месяца после этой встречи, я находился в Бавено, подле озера Маджиоре. Стоял прекрасный осенний вечер: солнце скрылось за горной цепью Альп и с востока, где все ярче проявлялись россыпи звезд, надвигалась тень. Окно мое выходило на террасу, покрытую цветами; я спустился с нее и очутился в лесу лавровых, миртовых и апельсиновых деревьев. Цветы так хороши, что мало быть подле них: хочется наслаждаться ими, и где бы их ни находили – в поле, в саду, кто бы их ни находил – дитя, женщина или мужчина, – следуя какому-то естественному побуждению, они срывают их и делают букет, чтобы благоухание и прелесть цветов всегда были с ними. И я не устоял перед искушением и сорвал несколько ароматных веток. Затем я направился к парапету из розового мрамора, который возвышался над озером, отделенным от сада большой дорогой, ведущей из Женевы в Милан. Едва я дошел до него, как луна показалась из-за Сесто, и лучи ее скользнули по горным пикам, видневшимся на горизонте, и по воде, спавшей у ног моих, блестящей и неподвижной как огромное зеркало. Все замерло: ни единого звука не было слышно на земле, на озере, в небе, и в этом величественном и меланхолическом безмолвии ночь вступала в свои права. Вскоре в густых кронах деревьев, которые возвышались по левую сторону от меня, и корни которых омывала вода, зазвучала песнь соловья, гармоничная и нежная. То был единственный звук, нарушавший тишину ночи; он длился с минуту, звонкий и мерный; потом вдруг рулада оборвалась. Этот шум как будто пробудил другой, но совсем иного свойства: вдали раздался стук колес экипажа, ехавшего от дома д’Оссола. В это время соловей опять начал петь, и я слушал только птичку Джульетты. Когда она смолкла, я уловил вновь стук колес приближавшегося экипажа, двигавшегося очень быстро. Однако ж, несмотря на скорость его движения, мой мелодический певец успел начать очередную свою ночную молитву до его появления. Но на этот раз, едва он пропел последнюю ноту, я приметил на повороте из лесу коляску, которая неслась по дороге, проходившей мимо гостиницы. В двухстах шагах от нее кучер хлопнул бичом, чтобы дать знать о прибытии своему собрату. В самом деле, почти тотчас тяжелые ворота гостиницы заскрипели на своих петлях, и вывели новых лошадей; в эту самую минуту коляска остановилась под террасой, на перила которой я опирался.

Ночь, как я сказал, была так светла и так прекрасна, что путешественники, желая насладиться чистым воздухом, отстегнули фартук коляски; их было двое: молодой мужчина и молодая женщина, закутавшаяся в большую шаль или манто. Она в задумчивости склонила голову на плечо молодого человека, который ее поддерживал. Скоро вышел кучер с огнем, чтобы зажечь фонари на коляске; луч света скользнул по лицам путешественников, и я узнал Альфреда де Нерваля и Полину.

Опять они!.. Мне казалось, будто что-то могущественнее случая устраивало наши встречи. Она сильно изменилась с нашей последней встречи в Пфеферсе – настолько бледная, настолько изнуренная, что это была, казалось, лишь тень. Однако ж ее поблекшие черты вновь всколыхнули во мне тот неясный образ женщины, который хранился в глубинах моей памяти. Он появлялся при каждой новой встрече, всплывал в моем сознании, скользил в моих мыслях, как туманное видение Оссиана. Я готов был уже произнести имя Альфреда, но вспомнил, что спутница его не хотела, чтобы ее видели. Однако неизъяснимое чувство жалости так влекло меня к ней, что хотелось, по крайней мере, дать ей знать, что есть человек, который молится о ее слабой душе, чтобы она не оставляла раньше времени ее прелестного тела. Я достал из кармана визитную карточку и написал на обороте карандашом: «Бог хранит странников, утешает скорбящих и исцеляет болеющих!..» Поместил ее среди померанцевых и миртовых цветов, что я нарвал, и бросил букет в коляску. В ту же самую минуту кучер тронул лошадей; однако ж я увидел, как Альфред высунулся из коляски и поднес мою карточку к фонарю. Тогда он обернулся, сделал мне рукой знак, и коляска исчезла за поворотом дороги.

Шум удалявшегося экипажа стихал; но на этот раз он не был прерван песней соловья. На террасе, повернувшись к кустарнику, я пробыл еще с час в напрасных ожиданиях. Тогда одна печальная мысль овладела мной. Я вообразил себе, что эта птичка, которая пела, была душой молодой женщины, пропевшей свою последнюю торжественную песнь, прощаясь с землей, и отлетевшей на небо.

Восхитительное расположение гостиницы на краю Альп, на границе Италии, позволяет наслаждаться чудесными картинами природы. Отсюда открывается великолепный вид на тихое озеро Маджиоре, с тремя его островами, один из которых – сад, другой – деревня, а третий – дворец. Первые зимние снега, покрывшие горы, и последнее осеннее тепло, приходящее со Средиземного моря, – все это задержало меня в Бавено на восемь дней. Потом я поехал в Ароно, а оттуда – в Сесто-Календе.

Здесь меня ожидало последнее воспоминание о Полине: звезда, движение которой видел я в небе, – померкла; ножка, так легко коснувшаяся края бездны, – сошла в могилу!.. И исчезнувшая юность, и поблекшая красота, и разбитое сердце – все, все погребено под камнем, который, скрывая это тело так же таинственно, как при жизни вуаль покрывала лицо ее, не оставил любопытствующему свету ничего, кроме имени Полины.


Я ходил взглянуть на ее гробницу: она была совершенной противоположностью итальянским гробницам, всегда стоящим в церквях, и возвышалась в прекрасном саду на лесистом холме. Это было вечером; от лунного света камень начинал белеть… Я сел подле него, принуждая мысль свою собрать все воспоминания, рассеянные и неясные, об этой молодой женщине. Но и на этот раз память мне изменила: мне представлялся призрак с расплывчатыми очертаниями, а не статуя с ее четкими контурами. Я отказался от дальнейших попыток проникнуть в эту тайну до тех пор, пока не увижу Альфреда де Нерваля.


Теперь вы понимаете, как его неожиданное появление в ту минуту, когда я меньше всего думал о нем, поразило вдруг мой ум, мои сердце и воображение. В одно мгновение я вспомнил все: и шлюпку, убежавшую от меня, и этот подземный мост, подобный преддверию ада, где путешественники кажутся тенями, и эту маленькую гостиницу в Бавено, мимо которой промчалась карета; наконец, этот белеющий камень, где, при свете луны, пронизывающем кроны апельсиновых деревьев, можно было прочесть, вместо эпитафии, имя этой женщины, умершей во цвете лет и, вероятно, очень несчастной.

Я бросился к Альфреду, как человек, заключенный долгое время в подземелье, бросается к свету, который входит в дверь, ему отворенную. Он печально улыбнулся и протянул мне руку. Тогда мне стало стыдно при мысли, что Альфред, мой старинный друг, которого я знал уже пятнадцать лет, мог принять мое чувство за простое любопытство.