И захихикал, долго не мог остановиться. Смеялась вместе с ним Анджелка, смеялся Якуб, а Таня разглядывала серьги, прикладывала к ушам и отчетливо слышала голос Ады: «Не знаю, Никитушка, что между тобой и сестрой произошло, только сердцем чую, и это сердце болит. Помирись с Таней, найди к ней тропиночку. Чем могу — помогу. Вот серьги, берегла для Танюши. Ее они. По праву наследства. Не отец твой их мне дарил, но принадлежат они роду Захаржевских. Как сохранились в доме — сказать не могу. Видать, для Тани памятка осталась».

— Отец мой из дворян, — разъяснял тем временем Никита честной компании. — Когда-то латифундиями под Вильно владели. Революция. Кто где. А вот это отец сберег и от советского хама, и от НКВД.

«Вот ведь вральман, — думала Таня. — Какие дворяне, какие латифундии? И не Пловцу твоему Ада серьги сберегала, и Севочка к ним никакого отношения не имеет». Она прильнула к изумрудам. Вдруг волной накатила музыка бравурного вальса, Адочкин смех и теплый мужской баритон. Как воочию увидела до боли знакомое мужское лицо и плещущие по клавиатуре сильные руки. Рядом затянутая в рюмочку бархатным платьем совсем молодая Адочка. В темном углу сидит угрюмая старуха с упавшей на жесткие глаза черной прядью волос, тронутых сединой. Глубокая складка над переносицей. Хищный, с горбинкой нос. Следит из угла, и краешком губ не улыбается. Все знакомо, как будто видела много раз, только где и когда — не помнит. Как и мальчика с обиженным лицом в матроске и коротких штанишках. Держится за лошадку на колесиках, а подойти к взрослым боится. Вот-вот заревет, но тоже боится.

Таня вскинулась, в упор посмотрела на Никиту. Брат дрогнул. Испугался ее взгляда. Губы задрожали, будто сейчас заплачет.

— Чего ты? — прохрипел он.

— Говоришь, наследство отца?

— Ну, не в Черемушках же я это надыбал.

— Козе понятно.

И взяла решительно серьги, откинув копну волос на спину.

Долго врать у Никиты не получилось — выставив в другую комнату Якуба с Анджелкой, напоила его Таня чаем с травками, рижским бальзамом щедро заправила. Горячее ударило в голову, он ослаб, и все пошло по известной песне: язык у дипломата как шнурок развязался, а Таня знай подливала и поддакивала, как тот стукач. Подтвердил брат все ее догадки. И насчет сережек, и насчет истинной причины своего визита: втрескался в им самим сотворенную актрису Татьяну Ларину, мужнюю жену, та вроде и готова взаимностью ответить, а все сдерживается, честь супружескую бережет. А вот убедится, что муж ее к другой ушел капитально, тогда, глядишь… Вся-то судьба его от согласия Татьяны Лариной зависит, потому как в ней его последняя надежда, иначе останется одно лишь непотребство, которое и брак его сгубило, и карьеру дипломатическую…

— И через какое такое непотребство, родненький, жизнь твоя стала поломатая? — подпела Танечка, без труда попадая в народно-элегический тон, почему-то взятый Никитой.

Тот начал плести про интриги, козни завистников, подло подставивших его под аморалку с отягчающими.

— С отягчающими? — подначивала Таня. — Это как понимать? Под женой советского посла накрыли? — Она выдержала паузу. — Или под самим послом?

— Да каким послом, писаришка обычный… — ляпнул Никита, поперхнулся, покраснел, откашлялся и пошел блеять — накачали, мол, гады до полной невменяемости, так что и не разобрал, с кем, собственно, колыхался. Таня незамедлительно последовала примеру коварных врагов, щедро плюхнула братцу в чашку неразбавленного бальзама и через пару-тройку наводящих вопросов получила полное подтверждение того, о чем могла лишь смутно догадываться.

Подкосила братца однополая любовь, к которой исподволь приохотил его в студенческие годы друг и сожитель Юрочка Огнев. В столичные годы хоронился уверенно, для маскировки напропалую гуляя с наиболее доступными светскими и полусветскими девами, вскружил голову капризной и взыскательной, несмотря на страхолюдную внешность Ольге Владимировне Пловец и даже подписал ее на законный брак. А вот попал с подачи тестя в венскую штаб-квартиру ООН — и с голодухи потерял бдительность, снюхался с безобидным вроде и к тому же так похожим на этрусскую терракотовую статуэтку юным индийским клерком — и влип по полной программе. Дешевым провокатором оказался Сайант, специально подстроил чтобы их застукали в момент, недвусмысленно интимный. То ли ЦРУ подкупило, то ли в самой дружественной Индии завелись недруги нашей державы — это уже неважно, важно другое. Погорел товарищ Захаржевский сразу по трем статьям, любая из которых никаких шансов на амнистию и реабилитацию не оставляла: политическая близорукость, моральная неустойчивость, а третья уж и вовсе названия не имеющая, поскольку отвечающее этому названию позорное явление в социалистическом обществе изжито давно и наглухо.

Тестюшка обожаемый, правда, в названиях не стеснялся, выказав завидное красноречие. Никита вмиг лишился жены, квартиры, столичной прописки, приданого и, естественно, перспектив. Характеристику получил такую, что с ней в провинциальное ПТУ историю преподавать и то не возьмут. Из дружно отвернувшейся Москвы пришлось позорно бежать. Спас Юрочка, ставший к тому времени фигурой заметной и по-своему влиятельной, помог устроиться на «Ленфильм» администратором. А тут цепь обстоятельств привела к возобновлению школьной дружбы с Ванечкой Лариным, к знакомству с его обворожительной супругой. И открылись сияющие дали, неведомые и в лучшие годы…

— Помоги, а? — всхлипывая, молил Никита. — По гроб жизни должник твой буду…

И все порывался руку облобызать. Тане стало противно, влила в братца полный стакан бальзама, довела таким образом до кондиции и с помощью Якуба дотащила до глубокого кресла в кабинете, где Никита Всеволодович и заснул, бурча в бреду: «Хм-м, вы так ставите вопрос?»

А к ночи ввалился измазанный подзаборной грязью Иван. Его почти внесли. Приятели-собутыльники привалили Ванечку к двери и долго держали кнопку звонка. Когда дверь открыл Якуб, на порог упал Иван, споткнулся провожатый, и взору вышедших из спальни дам предстала картинка обвальной чехарды с бьющим запахом сивухи.

Иван же радостно сообщил, что намерен поставить семью в известность о своем бесповоротном уходе. Дескать, нашел женщину своей мечты. После чего ничком рухнул на диван и захрапел.


IV

В своем письме сестре Таня была откровенна и лишь об одном умолчала — что Никита не только звонил ей, но и приезжал, и даже ночевал с ней в одном номере. Но именно ночевал, даже в другой комнате. Прилетел он утром, днем крутился на съемках, то рядом с Бонч-Бандерой, то рядом с ней, вечером накормил ее роскошным ужином с вином и котлетами по-киевски, а потом… потом был у них серьезный разговор — о себе, о жизни, о любви, в которой клялся ей Никита. Сердце ее разрывалось тогда от тоски, одиночества, жажды любви, но она отказала ему. Сквозь слезы. Она не прогнала его, просто объяснила, как могла, что не может принять его любовь. Это было бы неправильно сейчас. Какой-никакой, но у нее есть муж, и она не может, не имеет права… В общем, получилось как у той, пушкинской Татьяны Лариной: «Я другому отдана и буду век ему верна». Всю ночь потом она не спала, плакала в подушку, прислушивалась к ровному дыханию Никиты из соседней комнаты. Утром он улетел обратно в Ленинград, и не было потом ни дня, чтобы она не ругала себя за тот вечер. Ради чего она должна жертвовать своим счастьем? Ради штампика в паспорте? Ради жирного, брюзгливого, давно уже нелюбимого и нелюбящего мужа, которого и мужем-то назвать нельзя? Ну почему, почему она такая нелепая уродилась?

Засыпая, она едва ли не всякую ночь шептала: «Не бросай меня, милый мой, не уходи. Потерпи еще немного.» Она и сама не понимала, чего ждет, что должно измениться в ее жизни, чтобы она могла наконец принять любовь Никиты…

Наверное, надо первым делом, как приедет домой, подавать на развод с Иваном.

Самолет из Киева приземлился в Пулково в начале девятого вечера. Поднимаясь по небольшому эскалатору в зал прибытия, Таня издалека заметила Никиту — его долговязая фигура возвышалась над другими встречающими. Он тоже заметил ее, замахал руками, держа в одной букет алых роз. Она выбежала ему навстречу, он раскрыл объятия, но она остановилась в полушаге, протянула ему руку, подставила для поцелуя лоб. Он вручил ей цветы, раскланялся, улыбаясь, и тут же полез обниматься с Белозеровым и еще двумя ленинградцами, вернувшимися со съемок. Получилось, что он как бы встречал и ее, и всех сразу.

— Долгонько ж вы добирались! — сказал он, когда они стояли, дожидаясь багажа. На них смотрели десятки любопытных глаз, которые Таня старалась не замечать.

— Ой, ты себе не представляешь, какой был ужас в Борисполе… — Таня смертельно устала, но присутствие Никиты словно подпитало ее энергией, горячей, порывистой и беспокойной. — Рейсы объявляли и тут же отменяли. Потом выяснилось, что наш самолет уже два часа стоит на взлетной полосе и битком набит пассажирами, которые взялись неизвестно откуда. Бонч-Бандера разозлился дико, залез в кабинет начальника, стал названивать по инстанциям, ругаться. А потом за нами пришла девица и повела какими-то коридорами и закоулками на летное поле, прямо к самолету. Оттуда на трап выкидывали людей с чемоданами. Те орали, цеплялись за двери, их отдирали, а через головы летели чемоданы, прямо на землю. Я думала, что сгорю от стыда. Но потом немного отошла, осмотрелась — и увидела на лицах пассажиров радость, облегчение. Сначала я ничего понять не могла, но потом мне все стало ясно: они радовались, что из самолета выкинули не их, а кого-то другого, и теперь они могут спокойно лететь. На нас же они смотрели с… ну, к сказать, с почтением, что ли. Важные персоны, ради которых задержали рейс. Некоторые, кажется, узнали меня, улыбались, как знакомой…

— Ты очень впечатлительная, — сказал Никита, сжигмая ее пальцы в своей ладони,