— Есть предложение, — деловито сказал Воронов, словно не услышав ее вопроса. — Здесь уже лучше не будет. Если вы не любительница полусырой свинины второй категории, пьяных откровений, слез и танцев в голом виде, то не исчезнуть ли нам отсюда?

Елена внимательно посмотрела на него.

— Исчезнуть? Куда?

— Я приглашаю вас в здешние леса. Вы же там еще не бывали. Удивительные леса, богатейшие. Грибов — море. Вы грибы собирать любите?

— Нет. У нас в Солнечном на один гриб десять грибников.

— Ну вот, а у нас в Волкино на десять тысяч грибов два грибника — мы с вами. Пошли.

Она задумалась, потом решительно тряхнула головой.

— Пошли.

С собой они взяли корзинку, в которой Света принесла с кухни посуду, и полиэтиленовый пакет с ручками.

Лес подействовал на них обоих умиротворяюще. Воронов рассказывал о своем деревенском детстве, о родных брянских лесах, о ягодах и грибах, съедобных и ядовитых, о целебных лесных травах, о повадках диких животных. Елена слушала, и ей было интересно.

Воронов находил грибы за обоих. Он собирал штук пять-шесть, пока она находила хотя бы один — как правило, поганку, — а потом вставал рядом с ней и показывал:

— Ну вот же, вот он, прямо у вас под ногами! Какой красноголовик! Не наступите.

Она нагибалась и только тогда замечала гриб и брала его. Сознание столь явного своего преимущества над ней сделало Воронова благодушным и разговорчивым. От детства и отрочества он перешел к юности. У него была судьба, типичная для человека его склада: приезд в большой город с картонным чемоданчиком и аттестатом в кармане латаного пиджачка, завод, общежитие с лимитной пропиской, вечерний техникум, армия, снова завод, вечерний институт, квартира, в которую он тут же выписал из деревни мать, расчет вариантов и выбор пути. Целеустремленность, упорство, работа над собой, видение цели… И при этом он, рассказывая, не упускал ни один грибок на их пути, вынимал с корнем («Многие считают, что надо ножом срезать у земли, но это неверно — тогда начинает болеть грибница»), аккуратно складывал в корзину.

— Смотрите, какой здоровый! — воскликнула вдруг Елена.

— Где?

— Да там, у елки.

Она устремилась по направлению к большой темно-красной шляпке, высунувшейся из-под изогнутого елового корня. Но тут моховая кочка просела под ее ногой, и Елена неловко упала на бок.

Воронов кинулся к ней, помог встать.

— Как вы? Ничего не болит? Елена слабо улыбнулась.

— Да вот, нога немного.

Она сделала шаг, другой — и, вскрикнув, упала во второй раз.

— Подвернула, кажется, — виновато сказала она. — Ничего, как-нибудь доковыляю.

— Нет, — сказал Воронов, нагнулся и легко, как пушинку, поднял ее на руки. — Держите меня за шею. Крепче.

Он снова нагнулся, подцепил корзину и зажал ее в кулаке той руки, которая держала Елену под колени.

— Пустите, — сказала Елена. — Вам же тяжело.

— Нисколько, — он улыбнулся. — Да, хорошо ходить в лес с изящной женщиной.

— Хотя бы корзинку оставьте.

— Ну уж нет! Зря старались, что ли? Да и ушли мы недалеко. Не успели.

— Вы хоть знаете, в какую нам сторону?

— Я хорошо ориентируюсь.

Она крепко обняла его за шею. Его шаги укачивали ее как младенца.

— Давненько меня на руках не носили, — сказала она, заглядывая снизу в его лицо.

Он сосредоточенно молчал. Елена с наслаждением наблюдала, как тяжелеет его дыхание, переходя в сопение и пыхтение, как постепенно багровеет и покрывается потом его топорное лицо, наливаются кровью свинячьи, плебейские глаза, как начинают дрожать сильные руки, напряженно удерживающие ее и при этом не выпускающие корзину.

«Еще сто шагов, — подумала она. — Нет, лучше двести. Или пока сам не попросит… Нет, такой не попросит…»

— Стоп! — сказала она. — Спустите меня. Вы совсем измотались. Привал.

— Осталось-то всего чуть-чуть, — прохрипел он, не выпуская ее из рук.

— Тем более. Явитесь пред очи коллектива свежим и отдохнувшим.

Он усадил ее на мягкий сухой мох, поставил рядом корзину, утер рукавом лицо и усмехнулся.

— Коллектив до утра на берегу увеселяться будет. Если только дождь не зарядит. Я их знаю.

— Жалеете, наверное, что не остались с ними? Сейчас бы веселились и гуляли, а приходится таскать на себе взбалмошную стерву.

Он с наслаждением плюхнулся рядом с ней.

— Вот уж не знал, что вы любите комплименты, — сказал он.

— То есть?

— Говоря про «стерву», вы явно стремились, чтобы я начал возражать. Я лучше промолчу.

— И правильно. Тогда не придется врать… Кстати, силы подкрепить не желаете?

— Это смотря как…

Она достала из внутреннего кармана куртки плоскую прозрачную фляжку.

— Увы, льда предложить не могу. Но, по-моему, и так достаточно прохладно. Лично я даже немного замерзла и очень не прочь погреться. — Она отвернула крышку и отважно хлебнула. На глазах у нее тут же выступили слезы, и перехватило дыхание. Она вздрогнула, резко выдохнула и протянула фляжку ему. Он взял фляжку и начал внимательно изучать ее, словно не веря собственным глазам.

— Да вы хлебните, — сказала Елена. — Уверяю вас содержимое полностью соответствует этикетке.

— Надо же, — мечтательно сказал он. — «Олд Граус» Мое любимое… Да, давненько…

Он понюхал фляжку, осторожно поднес к губам, сделал первый, пробный глоточек, пошевелил языком, раскатывая виски по небу, потом глотнул второй раз, уже основательно.

— Как вы узнали?

— Что узнала? Что это ваш любимый напиток? Чистое совпадение, поверьте. Просто я, отправляясь на природу, всегда беру с собой спички, компас, свисток, чтобы отпугивать медведей, и фляжку с чем-нибудь крепким — на всякий случай. Ну там, обморок, шок, обморожение…

— С шотландским виски двенадцатилетней выдержки?

— Или с хорошим коньяком. Только действительно хорошим.

— Да-а, — задумчиво протянул Воронов. — А ведь вы действительно стерва. Бесподобная, потрясающая, самая замечательная в мире стерва.

Она взяла у него фляжку и отхлебнула еще разок, уже увереннее, мгновенно ощутив приятное тепло во всем теле.

— Не знаю, — сказала она. — Может быть… Вот вы говорили о себе, как мальчишкой приехали в Ленинград, имея четко поставленную цель. В шестнадцать лет у меня тоже была цель, может быть, наивная, надуманная, но очень четкая. Я закрывала глаза и видела себя — знаете кем?

Она вновь хлебнула из фляжки и протянула Воронову. Он последовал ее примеру.

— Надо думать, не кинозвездой.

— Нет, конечно. Директором крупного предприятия, возможно, министром. Женщиной, взявшей на себя ответственность руководить делом и людьми. Видела просторный, строгий, со вкусом обставленный кабинет, множество телефонов на столе, множество людей в приемной, дожидающихся моей подписи, моего решения, жизненно важного и лично для них, и для дела, и для страны. В общем, все то, что наяву видела на работе у отца.

— У отца? А кто?.. Ах да, конечно… — Воронов хлопнул себя по лбу. — Конечно же.

Она снова взяла у него фляжку. Щеки ее зарозовели, в глазах появился блеск.

— Я поступила на непрестижный факультет, на непрестижную специальность, хотя, как вы понимаете, имела неограниченный выбор. Я понимала, что в других производствах женщине путь наверх закрыт, закрыт давней и жесткой традицией. А мне нужно было именно наверх — стремление управлять у меня в крови. Наследственное, должно быть…

— В шестнадцать лет я хотел примерно того же, — сказал Воронов. — Но стал постарше и решил иначе. Я хочу отвечать только за самого себя. И не потому, что боюсь ответственности. Я боюсь зависимости от чужой безответственности — будь то мой начальник, подчиненный или жена… Вы же видели наших уважаемых коллег — рохли, распустехи, лентяи, в головах каша, причем непереваренная, желания на уровне жратвы, пойла и блядок… Ой, простите, сорвалось!

— Ничего, продолжайте. Мне интересно.

— А что тут может быть интересного? Недочеловеки, без цели в жиэни, без уважения к себе. Знаете, я их презираю еще больше, чем вы, хотя научился скрывать это. Себе дороже.

— А я-то как раз никого не презираю.

— Неужели? Да у вас в каждом вашем шаге видно презрение ко всем и каждому!

— Это не так. Просто я почти неспособна испытывать к людям какие-то чувства. Это и есть моя болезнь, про которую наверняка ходит много слухов. Мой врач называет это «эмоциональным аутизмом»…

Воронов внимательно смотрел на нее, не перебивая.

— Вот вы говорили про них, — она махнула рукой куда-то в сторону, — что у них желания на уровне жратвы и прочего, и называли их недочеловеками. А настоящий-то недочеловек — это я. Потому что у меня вообще отсутствуют желания… — Она снова приложилась к фляжке — Когда все, это у меня началось, я перестала хотеть быть директором. Я вообще перестала хотеть быть. Просто существовать, как существуют мраморные статуи. Они прекрасны, они совершенны, но им не надо видеть, слышать им не надо испытывать чувств…

Она вдруг уткнулась Воронову в плечо и заплакала

— Ну вот, — сказал он, гладя ее по плечу. — А говорите, не можете испытывать чувств. А это чем не чувство?

— Что? — глухо спросила она.

— Ваши слезы. Статуи-то плакать не могут.

Она подняла голову. В глазах ее стояли слезы, но на лице обозначилась улыбка.

— Значит, поправляюсь. Я два с лишним года не плакала.

Он привлек ее к себе и поцеловал в губы.

Она впилась ногтями в его открытую шею и повалилась на мох, увлекая его за собой…

Проводив Елену до дверей «женской комнаты» и галантно поцеловав ей руку на прощание, Воронов вошел в кабинет счетовода и улегся, стараясь как можно быстрее заснуть. Сон не шел. Хотелось бы надеяться, что это от душевного подъема, от ощущения торжества. Но он не привык тешить себя иллюзиями. Никакого подъема, никакого торжества он не испытывал. Скорее опустошенность и даже непривычную растерянность.