— Стоящий, да не стойкий. И бедный.

— А тебе обязательно богатого?

— Обязательно. Надоело нищету хлебать. — Она занесла бутылку над стаканом, вылила все до последней капельки и залпом выпила.

Павел с грустью смотрел на нее. Лучшая студентка на курсе, красный диплом, аспирантура не состоялась только из-за отсутствия в том году мест по ее специальности. Русская красавица с косой до пояса. А теперь вот… И косы сменила на космы. Вылитая росомаха. Счастья ждет. Жалко…

Жалко Наташку, которая задремала, положив кудлатую голову на стол. Жалко Шурку, который вот-вот очнется в ужасе нечеловеческом — а здоровье-то поправить нечем, и придется ему, потному, дрожащему, бежать на вокзал или на ближайший «пьяный угол», считая и пересчитывая на ходу рваные рубли в кармане. Если, конечно, к тому времени магазины не откроются.

Себя Павел жалеть отказывался категорически. Надо трезво, спокойно разобраться в ситуации, понять, что с ним происходит и почему, принять решение…

Наташка дремала, положив голову на стол. На плите кипел чайник. Павел пошукал на полках, нашел полбанки закаменелого растворимого кофе и ножом отколол кусочек в кружку. Туда же налил кипятку — а вдруг и вправду растворится? Растворился, и даже дал некий запах. Не совсем кофе, но все-таки…

— Я тоже хочу. — Наташка подняла голову, подперла ее кулаком и пристально смотрела на Павла.

Он протянул ей кружку, себе налил воды из-под крана, сел напротив и вдруг, изумляясь самому себе, начал рассказывать ей всю историю своего брака. Слова лились сами собой, он не сдерживал их и не подгонял, он как будто вообще не участвовал в процессе произнесения слов, а только слушал, слушал вместе с притихшей Наташкой. Закончив событиями прошлого вечера и встречей с Шуркой около вокзала, он замолчал и жадно выпил воду.

— Умный ты, Чернов, а дурак редкостный, — помолчав, сказала Наташка. — Впрочем, откуда вам, мужикам, понять? Я вот хоть и не рожала, по абортам все больше специализировалась, и то понимаю… С бабами в это время такое происходит… Одна подруга моя, Надька такая, так она специально ночью выходила, чтобы никто не видел, как она землю ест. Прямо так, присядет, земли горсточку наскребет и ест. Не могу, говорит, без этого, хоть режь. А другая и вправду резать стала — мужа своего, показалось ей, что от него другой женщиной пахнет. Насилу убежал… И ничего, пережили, трое детей у них теперь, и все здоровенькие. А ты трагедию на пустом месте разводишь — ах, она ребенка моего будущего не любит, ложе мое брачное осквернила! Так не она же на нем трахалась, и будь доволен… Вот что, Чернов, чеши-ка ты отсюда домой, да купи по пути цацку какую-нибудь, елочку — Новый год на носу… Придешь — обними, приласкай, прощения попроси — ей знаешь как тяжело сейчас…

Павел встал и начал надевать пальто, висевшее туг же, на кухне — прихожей у Шурки не было.

— Эй, Чернов, — сказала Наташка. Он обернулся. — Слушай, оставил бы рублика три на опохмелку, а? В другой раз увидимся — отдам.

Он сунул руку в карман, вытащил бумажку, положил на стол. Бумажка оказалась червонцем. Наташка посмотрела на червонец и вдруг обхватила голову руками и зарыдала. Павел, не прощаясь, вышел.

В третий раз ему говорят практически одно и то же. Сначала сама Таня, потом Сутеев, теперь вот Наташка, по-своему… Верь, Чернов, верь, надо верить, что все именно так, как они говорят, что все будет хорошо.

Но что-то не верилось, и ноги не хотели идти в направлении дома.

Он остановился, пересчитал деньги и пошел искать ближайший елочный базар.

Надо верить, Чернов. Надо.

Глава вторая

НЕМНОГО О ЗВЕЗДАХ

27 июня 1995

И ту же песнь, спустя полчаса, Люсьен нашептывал про себя совсем иным тоном, лихорадочно выворачивая на стол содержимое всех ящиков бюро. Пропали! Пропали четыре сотни баксов, которые как раз сегодня нести в Монолит — очередной взнос, очередной квадратный метр в грядущей квартире, очередной шажок к свободе! Но каков мальчик! Как его там — Витя, Слава? Вычислил, где лежит, выбрал момент и… И главное, не уличить его, гаденыша, не ужучить. Я скажу — брал, он скажет — не брал… Можно, конечно, попросить Гусикова как-нибудь наехать на засранца. А тот кого попросит наехать на меня? Хватит, играли в такие игры, через это и очутились в гнусной плебейской коммуналке, через это и хлебаем честную бедность, хотя могли бы…

Впрочем, может, и не он взял? В последний раз Люсьен открывал бюро назад примерно неделю. А за это времечко кто тут только не перебывал. В основном, конечно, проверенные товарищи, старые боевые кони-кобылы — но кому теперь вообще можно верить? А может, Светка или там Катька ключики подобрали и в его отсутствие… Эх!

В «Монолит» ехать теперь было бессмысленно, в Орфей тем более — там до восьми делать нечего. А кушать захочется намного раньше. По идее, можно было бы заскочить к мамаше с ее Николашей, но при последней встрече как-то так оно… поднасралось само собой, что теперь не то что денег в долг, а вместо тарелки супчика будет сплошное ХПЖ — холодком по жопе. Короче — ситуация, мда-с…

Люсьен рассеянно запихивал в ящик бюро высыпавшиеся оттуда случайные бумажки. Визитные карточки непонятно кого, какие-то квитанции, билеты. Сколько набралось всякого хламу. Надо бы почистить, выкинуть лишнее — но только на свежую голову, не в таких расстроенных чувствах, как сейчас.

(1978–1979)

I

Таня бухнула сумки на бетонный пол и нажала кнопку лифта. Никакой реакции. Она нажала еще раз, посильнее. Без толку. Опять лифт сломался. Опять переться с тяжеленными сумками на пятый. И отпыхиваться на каждом этаже. А ведь так хотелось донести такое редкое нынче хорошее настроение до дверей дома!..

За год Таня Ларина сильно изменилась. Похудела, на лбу пролегла вертикальная складка, у краев губ стали намечаться жесткие морщинки. В начале весны она перенесла тяжелую бронхопневмонию, и до сих пор иногда ее мучили приступы кашля, ей тяжело было дышать, поднимаясь по лестнице, а лицо ее сохраняло болезненную бледность. Чудные зеленые глаза утратили блеск и живость, осанка — былую царственность. Даже восхитительные черные локоны будто припорошились пылью… Да, незнакомые по-прежнему смотрели ей вслед, но знакомые при встрече покачивали головами, и в их глазах она читала:

«Что-то ты сдала, мать моя!»

Сдала, конечно, и не столько от болезни, сколько от жизни, серой, блеклой, бездарной. Иван проявлял к ней какие-то чувства преимущественно за обеденным столом, причем чувства эти почти не имели прямой зависимости от качества ее стряпни. Когда он был в духе, он нахваливал все подряд, смотрел на нее добрыми любящими глазами, говорил что-нибудь ласковое. Когда же был чем-то расстроен или раздражен, дулся, ругался, жаловался, что пересолено или недожарено. Лопал, правда, все равно до донышка, подчистую. Только когда она заболела, он перепугался, часами просиживал в больнице, таскал вкусненькое, говорил хорошие слова. Но как только ее выписали, все пошло старым обычаем. И хоть спали они по-прежнему в одной кровати, с тем же успехом могли спать и в разных городах. Завел он себе кого-то, что ли? Нет, не похоже, она бы почувствовала.

Теперь, когда не нужно было отсылать денег Лизавете, стали они жить побогаче, купили стиральную машину, ковер на стену и на пол, вазу хрустальную, завели сберкнижку. Только все это выходило без радости. Домашние дела сил много не отнимали, особенно до болезни — необходимый минимум держался как бы сам собой, по усвоенной с детства привычке, а как-то изощряться Тане не хотелось: самой не в радость, а еще кто оценит?

Иван потолстел еще больше, приобрел некую вальяжность, барственность. Но это не столько от изменения габаритов, сколько от того, что нашел он для себя новую дорожку в жизни, почти самостоятельную, почувствовал себя добытчиком, принося домой помимо грошовой зарплаты дополнительные деньги, и на первых порах очень этим фактом гордился. Тане же новое занятие Ивана не нравилось до тошноты, и это отдаляло их друг от друга.

Началось это еще осенью, когда к Ивану, спустившемуся в издательский буфет перекусить кофе с булочкой, подсел невысокий старичок в бордовом бархатном пиджачке, с ярко-желтой «бабочкой» поверх воротничка синей рубашки и с густыми седыми волосами до плеч.

— Вы тут служите? — спросил старичок несколько сурово.

— Да, — с набитым ртом отвечал Иван.

— Я вас не виню, молодой человек! — патетически подняв руку, заявил старичок. — Я понимаю, что вы не властны ничего изменить!

— А в чем дело-то, собственно? — озираясь, спросил Иван.

Ему уже несколько раз приходилось общаться с проникавшими сюда, несмотря на пропускной режим, графоманами, и общение это никакого удовольствия ему не доставило. А старичок явно тянул на графомана, причем застарелого.

— Понимаете, еле-еле добился встречи с вашим Коноваловым, и что же — отказ. После стольких проволочек — опять отказ! И знаете, чем на этот раз мотивировали? Дефицит бумаги! Как всякую ерунду печатать, Сименона какого-нибудь, так на это у них бумаги хватает. А на Пандалевского, видите ли, не хватает! Вот он, ваш паршивый Лениздат!

Иван понятия не имел, кто такой Коновалов — в Лениздате было множество редакций, — зато теперь нисколько не сомневался, что перед ним сидит классический графоман.

— Стихи? — опасливо спросил он. — Или роман? Старичок горько усмехнулся.

— Какие там стихи? Хотелось бы, конечно, только Бог не дал. С грехом пополам рифмую «райком» и «горком», но дальше этого — увы! А романы писать надо время иметь. У меня же времени в обрез. Я хоть и пенсионер, но человек занятой, очень занятой… М-да, а со стихами, конечно, жаль. Очень бы мне талант стихотворца пригодился…