– Ты есть прелесть! – сказала она восхищенно и подала Анне руку. Та легко спрыгнула со стола, прижала фрейлину к своему тонкому стану.

– Что бы я делала без тебя, моя маленькая!

Смотреть на них было потешно: гренадерского роста Анна и почти карлица Бенигна, которую никто не отваживался называть ее вторым именем Готлиб, «любимая Богом». Стахий мучился у открытых дверей – сдерживал смех.

Весь день накануне бала Анна была в отличнейшем расположении духа. Несколько раз начинала играть на клавесине то один, то другой менуэт, фальшивила и бросала. Тогда за клавесин садилась Бенигна. Анна танцевала со стулом. Потом кружились обе без музыки, под собственное веселое и нестройное пение. Музыкантов и учителя танцев не желали звать. Перед одеванием запели по-русски:

Колечко золотое

Надела я во сне,

Но не свое – чужое,

И жало оно мне.

Скажи, скажи, гадалка,

К чему был этот сон?

Не нужно мне колечка!

Мне нужен только он!

Он, тот, какой захочет

колечко подарить,

он, тот, который станет

всю жизнь меня любить.

Пели они всегда не очень стройно, и голоса их не подходили для дуэта. Тонкий и нежный голос Бенигны Анна заглушала своим сильным и низким, к тому же слух ее подводил. Но Стахий все равно слушал с умилением. Он, пожалуй, больше Петра Михайловича ценил женскую юность, считал всех молодых женщин пригожими. Его удивляло, что придворные судачат о непривлекательности Бенигны. На его взгляд, она была прелестна неброской прелестью полевого цветка. И ее кривобокости он не желал замечать. Тем же, кто сообщал ему об этом недостатке, говорил лукаво:

– Так ведь многие бабы под фижмами кривобоки. На то фижмы и придуманы, чтобы женские изъяны скрывать.

Стахий догадывался, что именитые девушки, как и все прочие, хотят любить и быть любимыми, и жалел их: едва ли дождутся бедняжки женского счастья при своем высоком положении. Понимал: веселость их накануне бала вызвана вовсе не надеждой встретить там суженого. Их веселость – просто возбуждение, вроде того, какое охватывает воинов перед решающим сражением.

На балу Анна не задержалась. Только вошла – и тут же выскочила из зала. От парадного входа до кареты бежала, путалась в фижмах. Не дожидаясь Бенигны, крикнула:

– Гони!

Бенигна все-таки изловчилась вскочить в карету.

Стахий объяснил себе неожиданный поспешный отъезд приключившимися вдруг у Анны коликами, тем, что в чужом доме она постеснялась воспользоваться «ночной вазой». И чего стесняться, размышлял он, не под куст же у замка бегать. От немцев, прислуживающих Анне, он узнал, что некогда в Курляндии, в соседних ей странах существовал даже обычай предлагать гостям на балах эти самые вазы. Приносили их особые люди, кои отличались от прочей прислуги колпаками, несколько иными, чем у шутов. В чем состояло отличие, Стахий не запомнил. Не было необходимости запоминать: от обычая всюду отказались. Стесняться стали повсеместно дела житейского. Выходя поутру из покоев герцогини с вазой, камер-медхен всякий раз норовила проскочить мимо него незамеченной, маскировала вазу кисейным платком.

«Охо-хо! Бедняжка Анна, – досадовал Стахий по дороге к замку. – Надо же такому случиться. Вроде бы и не съела ничего лишнего». Герцогиня любила поесть, но перед балами никогда не обедала и завтракала умеренно. И на сей раз она не изменила своей привычке.

Все объяснилось в замке.

Едва переступив порог, герцогиня из прелестной дамы превратилась в злобную ведьму.

– Дрянь, дрянь, дрянь! – кричала она по-русски, трясла перед лицом Бенигны кулаками, для чего согнулась в три погибели. – Ты меня предала! Уничтожила! А я тебя так любила! Больше сестер родных, больше…

– Анхен, Анхен, – заливалась слезами Бенигна.

– Не смей называть меня по имени. Я больше знать тебя не желаю.

– Анхен, Анхен! Я не есть предатель. Я не зналь: для этот Шурка деньги – пфи. Шелк – очень много, много денег. Я добавлял еще своя.

– Так ты и денег не пожалела на мой позор! – взъярилась Анна. – Но тебе-то я все верну до алтына! Денег у меня сейчас нет. Бери все, что хочешь. Хочешь это? – Она схватила с камина драгоценную тарелку и не удержала ее. – Замок продам! В хижине буду жить! – Анна тоже плакала.

Камер-фрау ни слова не понимала по-русски, потому послала за лекарем.

– А платье это, это платье, – бесновалась Анна, рвала золотистые оборки, – я сейчас собственными руками сожгу в камине.

– Моя дорогая, спокойно, спокойно, – лепетала несчастная Бенигна. – Прибей меня, – ползала за Анной на коленях. Стахий сохранял спокойствие. Не один он присутствовал при перебранке. Остальные тоже не спешили вмешиваться, но они не знали русского языка. Анна же всегда ругалась по-русски, потому слуги на нее не обижались.

Подоспел лекарь со стаканом воды и пузырьком капель. Анна швырнула в него туфлю и схватила стул. Стахий понял: настал его черед действовать. Анна перехватила его руку, сильно, цепко обвила тонкими пальцами запястье. Заговорила тихо, зло, будто зашипела:

– Я отомщу этой выскочке. Она узнает почем фунт лиха, когда стану императрицей. Императрицей буду обязательно! Слышите? Обязательно. Три прорицателя это предсказали. – Она легонько похлопала ладонью Стахия по своей горячей щеке. – Так-то, думм бер. Только произойдет это нескоро. А потому… А потому – гофмейстера ко мне, немедленно! – Анна оттолкнула Стахия и направилась в опочивальню. У дверей остановилась, сказала ласково: – Утри слезы, малышка, и ступай к себе. Я тебя прощаю.

Бедная Бенигна упала у камина без чувств.

Через длинную, гулкую анфиладу спешил встревоженный гофмейстер. Он покинул свой дом вскоре после Анны. Волонтер открыл перед ним дверь опочивальни. Лекарь и дамы привели в чувство бедняжку Бенигну и разошлись.

В комнате остались только ночные дежурные. Даже шепотом они не обсуждали случившегося. Возможно, и не думали о нем: хорошая немецкая прислуга не позволяет себе думать о господах, о герцогине непочтительно. Стахий думал: «Глупая девчонка: втемяшится же такое – “буду иператрицей”. Какой императрицей? Государь в силе, тетка Екатерина Алексеевна в полном соку, рожает младенцев одного за другим, царевич Алексей жив-здоров. Кто же из них освободит для нее трон? А если придет кому из иноземцев блажь в голову потесниться, то с Бестужевой тогда она никак не поквитается».

Да и подстроенное Бестужевой вечернее происшествие, по мнению Стахия, не стоило мщения будущей императрицы. На балу, как выяснилось из препирательства подруг, случился курьез. Великолепное платье Анны оказалось не единственным. Точно так же нарядились две камеристки Бестужевой. Не успела герцогиня осознать этого удара, как на нее обрушился новый: стулья в зале имели обивку из того же шелка.

«Детская поспешность, – думал Стахий о бегстве Анны с бала, – не так надлежало поступить. Следовало поблагодарить хозяев за приятный сюрприз, за столь необычное выражение верноподданических чувств, за то, что денег не пожалели, чтобы так угодить ей. Глупая девка, – переживал он, – еще гофмейстера прогонит. Не восстановить тогда ей хозяйства, придется к дядюшке за подаянием обращаться или отъезжать на московско-петербургские хлеба».

Анна гофмейстера на прогнала. Он вышел от нее только утром, чуть смущенный и очень довольный.

Анна весь день оставалась в опочивальне. Туда ей Бенигна носила и носила еду. Обе опять музицировали, теперь на лютнях, и пели «Колечко золотое».

Вечером Бенигна сожгла в камине злосчастное платье. Стахий решил, что она простила Анне долг. Уничтожение дорогой одежды он не одобрил. Платье надо было, по его мнению, послать гордячке Бестужевой в подарок, сопроводить дар ядовитой записочкой. Такой к примеру: «Весьма сожалею, что из-за приключившихся у меня колик пришлось покинуть ваш прекрасный бал. Дабы умалить нанесенную вам невольно обиду, посылаю в дар свое платье. Успела заметить: так полюбившейся вам материи не хватило на ваш наряд».

Но Анна сломила гордячку без подарка и записочки. Бестужева не перенесла нового падения отца, его явного предательства по отношению к ней и укатила в Петербург.

Гофмейстер, не таясь, каждое утро выходил от Анны. Днем работал как вол, создавал ей прочное положение в Курляндии. Сам стал собирать хлебные и денежные доходы с герцогских имений. Посылал даже русских драгун для устрашения тех, кто не желал добровольно платить.

Царь-батюшка все действия своего ставленника одобрил и сыновей его не обошел вниманием.

Глава VII

Вечерняя беседа с приятной дамой

Волонтер тыкал и тыкал тупорылой, толстой иглой в плотный неподдающийся шелк. Нажал посильней – игла сломалась. Такая потрава в чужом доме была совсем некстати: иголки стоили дорого. Обескураженный, он смотрел на короткий обломок с ушком и суровой ниткой, размышлял, может ли как-то сгодиться обломок в хозяйстве.

– Да брось ты его! – досадливо посоветовал подьячий. – Скоро этого добра у нас будет полно. Утрем нос англичанам – сами здесь, на Истинском заводе, иголки будем делать.

– Улита едет – когда-то будет, – перебила Марья Акимовна и со вздохом вынула из шкатулки новую все такую же толстую иглу. У нее было ушко под суровую нитку.

– Скоро это будет, совсем скоро, – загорячился подьячий. – И не только в Истье иголки станут выпускать, но и в Столпцах, и в Кельцах!

– И чего это господин Рюмин свои заводы в такую глухомань прячет? – удивилась Марья Акимовна.

– Так ведь руда там, топливо несчетное, – объяснил подьячий. – Да и указ царь издал не строить дымных производств близ городов. В лес их, в лес, на чистый воздух!

Быстро темнело. Уже трудно стало вдевать нитку в иголку. И строчка угадывалась скорее на ощупь, чем на глаз. Однако подьячий не останавливал работы, сокрушался лишь, что не успеют всего сделать. А как успеть, думал волонтер, за неполный день? По его расчетам, такой огромный мешок сшить двойным швом едва ли удалось бы и за неделю. Наконец хозяин поднялся с помоста, сказал, неучтиво потягиваясь: