В существование леших и русалок Стахий верил. Знал еще в Борках людей, которые трезвыми глазами видели их. И рассказы очевидцев не похожи были на досужую выдумку. Верил Стахий: лесной человек, лесовик, лешак, способен возникнуть, словно бы из ничего, и скрыться вмиг, как бы в никуда – был и не стало. Верил и мечтал увидеть эту нежить. Верил, но сам от себя скрывал нечестивую мечту, маскировал наивным желанием насобирать грибов. Приличнее для мужчины было бы укрыть ее за охотой или хотя бы за упражнениями в стрельбе. Но люди бывалые и в Курляндии и в Борках утверждали одно: жильцы лесов и болот не жалуют человека с ружьем, да и с иным железом. На глаза ему стараются не попадаться, строят злые козни. Те, кто не вернулся из леса, сгинул в чащобах или болотах, были охотниками или дровосеками.

Итак, ружья в лес Стахий не брал, корзинкой не отягощался, чтоб людей не смешить. Бродил по дебрям налегке, с торбочкой, фляжкой и суковатой палкой: в умелых руках и она неплохое оружие. Руки у него сызмальства были умелые, а умение свое он постоянно совершенствовал. Телохранитель царевны или герцогини – не страж при шлагбауме.

За долгие годы жизни в Курляндии и многие месяцы в Вирцау (из них тоже годы набежали) он хорошо узнал местные леса и полагал, что даже ночью выйдет по звериной тропе к пограничному с Польшей озеру. Днями озеро влекло его неодолимо. Вроде бы и красотой не отличалось: болотная топь на подступах, окоем из рогоза и камыша, острый запах прели и рыбы, черная непроглядная вода. Знакомая, родная невзрачность – вроде бы он и не покидал Борок, верстах в пяти они за спиной.

Стахий неторопливо прикладывался к фляжечке, и чувство единения с оставленной родиной усиливалось. Не замечал, как соскальзывает на хвойный подстил с высокой сосны белка, как подплывает к самому берегу лебединая семейка, как осторожная лосиха показывает из куста треугольную морду. Из дремы выводил громкий хруст валежника под чьей-то тяжелой поступью, испуганное верещание чаек. Но лесовик не показывался. Озерные или болотные жилицы, русалки, тоже не проявляли к чужаку любопытства. Он же чувствовал: нежити таятся поблизости, в зарослях камыша, на топком дне озера, пережидают, когда чужак уйдет.

То ли в Борках, то ли в Измайлове женщины говорили: жилицы болот хвостов не имеют, часами сидят на деревьях. Сушат на ветвях длинные зеленые волосы, расчесывают их тонкими охочими до щекотки пальцами. С деревьев высматривают зазевавшихся мужиков. Прыгают на них рысями, щекочут до смерти. Он надеялся, его не постигнет участь этих бедняг: русалки якобы щадят иноземцев, но все-таки в русалью неделю в лес не ходил. В русалью неделю болотные девы особо глумливы, опасны и для людей, и для зверья. Удержу на них нет. Сохатых к деревьям привязывают на съедение комарам, медведей в топи сталкивают. А что с людьми делают, кто же скажет, – ни один повстречавший их назад не возвращался.

Как-то расположился он на своем любимом месте, невдалеке от озера. Приложился пару раз к фляжечке, тут бы и вздремнуть, но… Услышал пение. Голос высокий, вроде женский. Мелодия будто знакомая. Слова непонятные. Встревожился. Откуда женщина в такой глуши? Не заблудилась, выходит, если поет. Не русалка ли? А вдруг леший? Говорят, он немой. На всякий случай убрал фляжку, поднял палку, но продолжал сидеть. Голос приближался. Наконец из чащи вышла особь, по виду женского пола, с вязанкой хвороста на спине. По одежде – простолюдинка: синяя юбка, того же цвета корсаж на белой рубахе, волосы под красным платком. Русалка? Да какая русалка взвалит себе хворост на спину, да еще и запоет! Женщина. Конечно, обычная баба. Она плюхнулась на траву. Вязанки не сняла и петь не перестала. Он узнал песню. Ее пели мещерские куршанки, когда переправлялись через Оку. Они жили в лесных деревнях на левом берегу реки и наведывались в Переяславль на торг. До главного городского базара почему-то никогда не добирались, будто сил им не хватало пройти еще две-три версты. Располагались обычно близ церкви Воскресения сгонного, на самой окраине. Торговали лесной ягодой, травами, грибами. Лопотали меж собой не по-русски. Горожане говорили, что лесные люди и не мордва, хоть и нехристи они: тоже молятся кустам и деревьям, вместо церквей у них священные рощи, вместо икон какие-то деревянные идолы-божки. Божков он видел на перекрестье лесных дорог. Говорили, песни поют курши во славу этих божков, князь у них свой, Меленя, живет в городище, что зовется по его имени Меленки.

Вспомнил про мещерских, рязанских, куршанок и радостно стало, словно землячку встретил. А ведь видел куршанок в Митаве прежде, но казались они всегда чужими. Эту незнакомку за свою сразу принял. Окликнул приветливо:

– Ау, красавица!

Женщина поперхнулась песней. Только теперь его увидела, хотя сидела от него в пяти шагах. Хотела вскочить – и упала навзничь. Вязанка перевесила, притянула к земле, мешала встать. Он поспешил на помощь. Женщина завизжала. Взметнулись с дубов птицы, сорвались с вековых сосен шишки. Эхо покатилось на болото, к озеру.

– Чего орешь? Весь лес переполошила, – сказал он грубо по-русски.

– Герр ляйбвахе! – обрадовалась женщина.

– Что же так плохо по-немецки? – Он помог ей подняться.

– Слишком много языков учить пришлось: польский, немецкий, шведский. Теперь, может, еще и русский, – она засмеялась. – Я вас сразу не признала, с испугу. За разбойника приняла. Взять с меня нечего, и не молоденькая, а все боязно.

Она и впрямь не была молодой, лет под пятьдесят. Но ему показалась очень даже привлекательной. Он охотно переложил вязанку на свою спину.

– Нам, чай, в одну сторону? – спросил игриво.

– Всем тут в одну сторону, – ответила женщина сухо и взяла его торбочку.

Какое-то время шли молча. Она семенила сзади и, как ему казалось, то и дело оглядывалась.

– А за лешего ты меня не приняла? – спросил и остановился, чтобы дать ей передохнуть. Самому отдых не требовался: ноша была легка. Столько хвороста можно было и на опушке собрать.

– Леший совсем не такой.

– Какой же? – Он положил руки ей на плечи, к лешему ее серьезность, ее обеспокоенный вид.

Она не отстранилась, сказала шепотом:

– Посмотри налево.

За березой, чуть выдаваясь из-за нее, стоял великан.

Возможно, это было обожженное грозой дерево. Тогда он и не подумал выяснить.

– Иди вперед и не оглядывайся, – шептала женщина. – Он тебя не тронет. Но и меня в обиду не даст.

Он не мог сдвинуться с места. Ноги отяжелели, словно к ним привязали гири или надели кандалы, железа. По спине заструился пот.

– Крест на тебе есть?

– Шнурок порвался: дома оставил, – голос у него дрожал, и зубы стучали.

– Это хорошо. Сейчас отпустит, не бойся.

Женщина легонько толкнула его. Он тут же сорвался с места и побежал. Мчался что есть сил. Сознавал, женщине за ним не угнаться, и не мог остановиться. Но на дороге к замку они с ней оказались одновременно.

– Ты не за валежником ходила, – сказал он, переводя дух.

– Да и ты не за грибами, – женщина потрясла тощей торбочкой. – Присядь. А хворост брось, не в замок же его тащить. Я отлучусь ненадолго.

«Ну ядрена вошь! – думал он. – Что за баба – провела как молокососа. Ненужную поклажу навьючила, бежать заставила и с торбочкой скрылась. Хорошо, фляжку в торбу не положил!» Раздосадованный, он сделал пару глотков. Тут и женщина вернулась. В ином наряде, какой под стать горожанкам не из бедных.

– Кто ты? – спросил зло.

Она спокойно уселась рядом с ним, вынула из потайного кармана юбки деревянный католический крестик. Надевая, объяснила:

– К жильцам леса надо без креста ходить. Не терпят они его и на людей с крестом злобятся.

– А как же говорят…

Женщина не дослушала:

– Так это он на чертей действует.

– На домовых.

– Нет, домовые – те же лешие, только старенькие. На старости лет к теплу тянутся, в дома перебираются.

– А привидения?

– Привидения – немецкая нечисть! В домах людей простых они не селятся. В замках обитают, – сказала женщина по-немецки. В разговоре она смешивала языки. Куршского не употребляла, на польском изъяснялась как на родном. Он же польский знал слабовато: понимать понимал, но говорить стеснялся – опасался, что вместо польских произнесет похожие русские слова.

– Зовут меня Марта-Розалия-Эгле. Эгле – ель по-нашему, по-куршски. Только меня теперь так никто не называет, – добавила грустно.

– Я тебя буду так звать! Можно приходить к тебе?

– Приходи, – разрешила она без всякого кокетства. – Только не до гостей мне теперь: работы много. Я ведь вышивальщица герцогини. А голубушка наша, как известно, замуж собралась. Потому приказала все старые метки на простынях, скатертях и салфетках новыми заменить. Голь на выдумки хитра! Белье старое – зато метки новые. Жаль ее: человека непутевого в мужья навязывают. Гуляка он! Мот! Был уже женат, на прусской графине. Растратил ее состояние и развелся с ней. Говорят, по требованию самой графини и к ее удовольствию. – Марта-Розалия-Эгле говорила с воодушевлением. – Да чего от него ожидать: яблочко от яблони недалеко падает. У Морица отец и мать беспутные, да и дядюшка его из-за своего беспутства голову сложил.

– Откуда тебе все известно?

Он привскочил, порываясь встать. Разговор о суженом Анны ему не понравился – сплетня, бабьи выдумки. Не предполагал, что обслуга замка перемывает косточки властителям, как своим ближним. Не дело это! Непорядок!

Эгле не дала ему подняться, удержала не по-женски сильной рукой.

– Откуда знаю? – Она засмеялась. – Да все тайны великих людей на людях малых держатся. Прислугой охраняются, прислугой и разглашаются. А без прислуги великие обходиться не могут. Герцогине бы самой метки на белье изменить, так нет – лучше нищету свою перед прислугой обнаружить, чем до иголки снизойти. Или мать нынешнего жениха графиня фон Кенигсмарк…

И, перейдя на шведский язык и путая его с немецким и польским, Эгле рассказала, как мать Морица оставил могущественный возлюбленный, как она отправилась к Карлу ХII просить, чтобы он вернул ей ее шведские поместья. С Карлом она была знакома с детства, верила в свои женские чары, а потому рассчитывала на успех. Король находился тогда в Митаве. Однако принять графиню, преодолевшую опасный, долгий путь, он не пожелал. Она стала искать встречи с королем вне замка.