В ответ она совершенно искренне припала к монаршей деснице и услышала громкий шепот дурки:

– Платье с царского плеча проси. Да чтобы матушка-государыня сама выбрать помогла и гардеробную самолично показала.

– Слышала подсказку? – засмеялась императрица. – Мало не будет? – Не дожидаясь ответа, коротко приказала: – Идем! – и заколыхалась к выходу. За ней последовали они с дуркой. Вельможи остались в палате. Сколько их было, кроме Бирона, двое али трое, от волнения она не заметила. Порадовалась только, что они не пошли в гардеробную: препотешное зрелище представилось бы им еще в коридоре. Нелепая троица вышагивала по нему гуськом: великанша императрица, тщедушная, невысокая сказительница и почти карлица, колобок, дурка.

В гардеробной она чуть не сомлела от невообразимого обилия нарядов и вовсе не углядела, был ли там кто, кроме них троих. Наверное, имелась какая-то обслуга, но бросились в глаза только платья. Платья, платья, платья!

– Что стоишь, словно аршин проглотила! Выбирай. Может, это? – императрица коснулась вишневого бархата. Какой был к нему приторочен мех!

– Или это? – дурка теребила нечто воздушное лазоревое.

– Это? – Императрица вдруг легко переметнулась в другой ряд. – Эй, Саввишна! Или как тебя?

– Гликерия! – отозвалась из-за платьев дурка. – Что ж ты, матушка, никак не запомнишь? – и тут же завопила, как в лесу: – Ау, Ивановна! Ищи меня!

Императрица, о, ужас, кинулась искать. Обе затеяли несусветную беготню между рядами вешалок. Императрица резвилась, как обычная баба на покосе. Неловко было на нее смотреть.

– Лика, Лика! – кричала дурка. – Играй с нами!

– Ей компания наша не подходит, – хохотала императрица.

– Не, Ивановна! – Где-то за платьями дурка остановилась передохнуть. – Она достоинство твое боится уронить. А посидела бы, как ты, на троне целый день, еще не так бы забегала и компанию бы выбирать не стала.

– Ау, Ефимовна! – позвала императрица. – Ищи!

Это не составляло труда: монаршая голова возвышалась над вешалками. «Ефимовна» – видимо, императрица нарочно все время меняла ее отчество. Она устремилась на зов и тут только вспомнила: подьячего зовут Ефим Крякутной. Ей бы сказать об этом императрице, а она, бестолковая, вдруг ни с того ни с сего спросила:

– Ваше величество, изволите ли знать Стахия Медведева?

Императрица дернулась, будто взяла горячий чугун без ухвата, и отпрянула.

– То есть я хотела узнать, помните ли его? Он говорил, что по вашему…

Императрица смотрела на нее ставшими вдруг злыми глазами. И под этим не сулящим ничего доброго взглядом она все-таки продолжила:

– Что сопровождал графа Морица…

– Вон! – крикнула императрица и швырнула в нее чем-то мягким.

Она немедля повиновалась, заметалась в поисках выхода, запуталась в платьях, какое-то сбросила на пол. Под ним вдруг заверещала, забарахталась дурка, затянула плаксиво:

– Матушка-государыня, чем ты приблуду нашу так настращала? Мечется, словно угорелая, и про награду забыла. Иль ты ее тумаком наградила, в шею вытолкала?

– Поделом ей. Не будет с государыней, как с подружкой, разговаривать, – заворчала императрица, не выходя из своего укрытия. – Помоги ей выбраться, красуля, и одари чем-нибудь.

Дурка быстро подняла оброненное платье.

– Возьми хоть его.

Взяла. Ну как без награды предстать пред воеводою, пред девками борковскими завидущими?..

– Не к часу ты Маврикия вспомнила, – сказала дурка при расставании. – Сказывают, он в Москве. Вот государыня и мучается, не знает, принимать его или нет. Сердце-то вроде уже другому отдано. А так она баба добрая и щедрая.

Разве можно было обо всем этом рассказать своим борковским без утайки?

Глава XV

Тоска по родине есть болезнь неизлечимая

Не дождавшись новых вопросов, Гликерия сказала властно:

– Вот что, подруги, пора и честь знать. Время позднее. Завтра трудовой день. Надо дать хозяину отдохнуть. Вот разве напоследок вам стихи почитать? В Москве подарили, – и заметила с хвастливой важностью: – При дворе теперь принято стихи дарить.

– Читай, читай! – раздалось сразу несколько голосов. Не очень-то хотелось гостям выходить в дождь из теплой избы. Вдобавок к дождю уже присоединилась темень.

Гликерия запустила руку за пазуху. Изогнулась и вытащила из чулка маленький свиток.

– Василий Тредиаковский, – прочитала она с подчеркнутой значительностью. Никто из присутствовавших не знал столичных поэтов. С провинциальной самонадеянностью все полагали: стихи сочиняют исключительно в Борках. А потому фамилию пиита пропустили мимо ушей, но слушали внимательно.

Стихи похвальные России:

Начну на флейте стихи печальны,

Зря на Россию чрез страны дальны:

Ибо все днесь мне ее доброты

Мыслить умом есть много охоты.

Россия мати! Свет мой безмерный!

Позволь то, чадо прошу твой верный,

Ах, как сидишь ты на троне красно!

Небу российску ты солнце ясно!

Красят иных всех златые скиптры,

И драгоценна порфира митры.

Ты собой скипетр свой украсила,

И лицом светлым венец почтила.

О благородстве твоем высоком

Кто бы не ведал в свете широком?

Прямое сама вся благородство:

Божие ты, ей! светло изводство.

В тебе вся вера благочестивым,

К тебе примесу нет нечестивым,

В тебе не будет веры двойныя,

К тебе не смеют приступить злые.

Твои все люди суть православны

И храбростью повсюду славны,

Чада достойны такой мати,

Везде готовы за тебя стати.

Чем ты, Россия, не изобильна?

Где ты, Россия, не была сильна?

Сокровище всех доброт ты едина,

Всегда богата, славе причина.

Коль в тебе звезды все здравьем блещут!

И россияне коль громко плещут:

Виват Россия! Виват драгая!

Виват надежда! Виват благая!

Скончу на флейте стихи печальны,

Зря на Россию чрез страны дальны:

Сто мне языков надобно б было

Прославить все то, что в тебе мило!

Гликерия закончила чтение и гордо вскинула голову, будто стихи были ее собственные. Слушатели привычно молчали. Ждали: волонтер как хозяин дома и старший подаст сигнал, произнесет: «Ну, что скажете?» Но он нарушил традицию. Сам заговорил о стихах:

– Жаль, что не я сложил их. Сколько раз испытывал подобные чувства, а не смог выразить словами. Знаете, вдали от родины особо сознаешь, как любишь ее. Даже достоинства чужой страны там видятся недостатками. Обычные природные явления кажутся чуть ли не бедствиями. Вот у нас дождь, и пусть себе идет. Его почти не замечаешь. Там же он меня раздражал. Тосковал от него даже. Все там другое, чужое, немилое. Проснулся как-то на рассвете в Париже – кто-то плачет, стонет. Глянул в окно: голуби на карнизе. Это они так гулькают, по-иностранному.

– О да! – поддержал швед. – Древние греки считали: тоска по родине есть болезнь. Название – ностальгия. В чужой стране от нее не лечат. Я много лет больной: все помню – в моем отечестве трава зеленая-зеленая, слышно утром – растет.

– Неужто слышно? – засмеялась Гликерия. – Может, видно?

Швед пренебрег поправкой. Остальные тоже промолчали.

– Однако надо признать, стихи тяжеловесны, – прошептал студент.

Он всегда говорил тихо-тихо, как бы сомневаясь в своих словах. Но это не мешало ему быть завзятым хулителем чужих сочинений. В своем рвении отыскивать в них недостатки он дошел до того, что однажды стал хулить Библию. Назвал ее злою книгой, несовременной. К его счастью, собравшиеся не все расслышали, а что уловили, постарались со страху тут же забыть.

– И выражается он на стародавнем языке, – обратилась Лукия к Гликерии, поморщилась. – Кто теперь так говорит…

– Никаких примеров! – оборвала Гликерия. – Будьте здоровы!

Царственным жестом она указала на дверь. Все смиренно, споро стали исчезать в темном проеме. Только Мастридия задержалась у порога, спросила с ревнивой подозрительностью:

– А что же ты?

– А мне, подружка, чтобы в сени выйти, придется сперва раздеться.

– Бесстыжая! – Мастридия грохнула дверью.

– Наконец-то, – вздохнула Гликерия, – наконец-то. – Она прошла на середину комнаты. – Мне помнится, Стахий дорогой, тебе хотелось узнать, как дамы управляются с фижмами? Зажги-ка еще свечей!

Волонтер повиновался. Когда же повернулся к Гликерии, не поверил глазам. Лиловый шелк платья бесформенным комом лежал на полу. На Гликерии же вместо великолепного наряда топорщилось сложное инженерное сооружение. Нечто подобное ему уже довелось видеть… на корабельной верфи, правда, больших размеров. Потрясенный, он лишь свистнул.

Гликерия засмеялась. Чуть нагнулась и потянула обручи кверху. Они легко сложились. Не составляло теперь труда снять их через голову, как юбку. В результате этого нехитрого и хорошо известного волонтеру действия Гликерия осталась в знакомой ему холщовой рубашке и незнакомых шелковых чулках. На о дном зияла дырка.

Ношеная рубашка и рваный чулок не воодушевляли. Но волонтер никогда не отказывал женщинам.

– Совсем забыла, – сонно пробормотала Гликерия (он уже тоже впал в дрему), – слышала, вроде бы Мориц Саксонский в Москве.

«Этому-то еще что надо?» – подумал волонтер и на всю ночь лишился сна.

Глава XVI

В лесу близ замка Вирцау

Он любил собирать грибы и стыдился этой любви: не мужское дело, да дело ли? В Борках по грибы ходили только бабы и ребятишки. Увидеть мужика с корзиной подосиновиков ему ни там, ни в Измайлове не доводилось. В Измайлове и самому было не до грибов. Вспомнил о них лишь в Вирцау – летней резиденции герцогов Курляндских. Леса вокруг замка стояли отменные. Не уступали рязанским по обширности своей, долголетию и обилию болот и непроходимых чащоб. Вблизи Вирцау их постоянно обихаживали, и в этой части устраивались герцогские охоты. А дальше от дворца они были безлюдны, сумрачны, как и мещерские, укрывали зверей непуганых и разную лесную нечисть. Придворная обслуга сказывала: в самой глуши скрывается форстманн, леший то есть. Фрейлины поминали не раз и никсо, русалку.