Короче, работу свою я не люблю и подозреваю, что любую другую тоже. Интервью вгоняют меня в тоску. Когда мне их поручают, я сижу над заданием, как ребенок над тарелкой каши, которую надо съесть до последней крошки, не то не выпустят из-за стола. Я злюсь на шефа за то, что за мою зарплату он ждет от меня честного труда, и не представляю, чем бы мне было интересно заниматься более двух дней подряд. Разве что визажистом в «Пентхаусе» или «Плейбое»? Хотя и это надоест. Супермодели, они все на одно лицо (и не только лицо). Видел одну – считай, что видел всех.

Наверное, неудобно ненавидеть свою работу, когда столько народу бьется изо всех сил, чтобы найти хоть какую-то, но что поделаешь.

Сейчас я занимаюсь опросами для одной телевизионной компании. Мы, исследователи общественного мнения, – разнорабочие в огромном мире телевидения, мы по крупицам собираем необходимую для разных программ информацию. Я работаю в шоу «Ваши права и их обязанности». Это передача о защите прав потребителей. Мне приходится иметь дело с бедолагами, которых обманули или обхамили, и пытаться превратить их в жертв собственной популярности, в резервуары, куда общество может сбросить излишки своего сочувствия. В результате страдает мое мнение о себе самом, ибо жалеть этих людей я не способен. Хотел бы, искренне хотел бы, но не могу.

Итак, как я уже сказал, я упоенно рылся в куче видеосвидетельств халатности строителей, продавцов, производителей пучеглазых, устрашающего вида плюшевых медведей и получал чуточку удовольствия всякий раз, когда видел, что кто-то делает свою работу еще хуже, чем я. Тут в кабинет вошел мой начальник и указал мне на горящий огонек автоответчика: пора было прослушивать сообщения. Но сначала несколько слов о моем рабочем месте.

Те, кто работает в относительно прибыльных отраслях промышленности, таких, как машиностроение или фармакология, наверняка уже представили себе ярко освещенный, прохладный зал, полный красивых молодых мужчин и женщин, настроенных взять от жизни все. Так думал и я, когда решил делать карьеру на телевидении, – долгие обеденные перерывы, шикарная работа, широкий выбор женщин, большое предприятие. Увы, все не так. Я бодро вошел в мир независимых телекомпаний, от передачи до передачи живущих в страхе, не зная, где взять средства на следующий выпуск.

Говоря «начальник вошел в кабинет», я имею в виду «начальник вошел в собственную приемную», или, точнее, «кинорежиссер-неудачник с трудом пробрался сквозь залежи рухнувших надежд, горы сценариев и отснятых пробных выпусков, которые он до сих пор не в силах выбросить, к двери в свою конуру». Подобно многим, чье формирование личности пришлось на 60-е годы, мой шеф Адриан видел мало толку в уборке и благоустройстве служебного помещения. Фарли как-то заметил, что внутреннее убранство студии «Литтл Лемон Филмз», названной так в честь первой собаки-космонавта, больше напоминало наркопритон, только у нас тоскливее, чем там.

Не могу предположить, что довело моего шефа Адриана до телепередач о правах потребителей. Похоже, он думал, что, помогая людям получать обратно деньги за неисправные стиральные машины и разоблачая мошенников, делает мир немного лучше. Так оно, в общем, и есть, но мне кажется, что те, кто делает мир лучше, просто чего-то в нем не понимают, как Джерард в «Звездном пути». К тому же особого удовольствия это ему не доставляет. Возможно, свою способность бессовестно много работать – временами по шестнадцать часов в день – он воспринимает как доказательство мужской силы или духовной глубины, но кому и зачем это доказывать? При шестнадцатичасовом рабочем дне, кроме сослуживцев, вступать в интимную близость не с кем, а я вступать в интимную близость с Адрианом не собираюсь.

Вот о чем я думал, когда включил автоответчик. Там оказалось два-три сообщения от тех, кто хотел узнать, прочел ли я их письма, одно от парня, который решил, что я бюро жалоб в магазине, где он приобрел неисправный пылесос, и еще одно, которое заставило меня встрепенуться и прислушаться. Сначала я решил, что человек был пьян и набрал мой рабочий номер по ошибке, пытаясь дозвониться домой. Затем его слова поразили меня так, как только может поразить неожиданное озарение, – то есть значительно хуже постепенного осознания, но чуть легче, чем неожиданно возникшая угроза для жизни. Говорил он медленно и тяжко, будто сквозь сон.

– Чешир, Чешир, это Фарли. Я в Корнуолле. Накачался снотворным и к тому же пьян в стельку. Хочу ссствориться (в тот момент я так и не понял, что он хочет – раствориться или притвориться, да, честно говоря, и не мог представить Фарли за подобным занятием). Отправляюсь в дальнее плаванье. Ей меня не заполучить, с меня довольно. Сделаю все сам. Остановлюсь.

Тут у него кончились деньги, и поплыли короткие гудки. Затем он позвонил опять.

– Ключ посылаю по почте. Конверт без марки, так что будь дома. Старик, я тебя люблю. Завещание оформлено на тебя, на вас с Джерардом. Скажи Джерарду, что мне очень жаль. Вы моя семья, старик, семья.

Связь прервалась, а с нею, видимо, и жизнь Фарли.

Трудно быть человеком: далеко не всегда удается реагировать так, как хотелось бы. Удивительно, но даже в тот момент глубокого шока у меня хватило бездушия взбеситься, почему это Фарли говорит, как паршивый хиппи. В последнее время он вообще говорил как-то не так, но обращение «старик» меня просто достало. Интересно, подумал я, кто эта девушка, сумевшая довести его до «мечтательности», «старика» и самоубийства. За какую девушку вы лишили бы себя жизни? Ради какой девушки можно сказать «старик»? Меня слабо утешает то, что он умер, не успев опуститься до «братишки». Неужели девушка была способна завести его столь далеко? Отец моего друга покончил с собой из-за жены, но та имела обыкновение зимой разрезать в клочки его свитера и по утрам, когда он уходил на работу, обливала его ледяной водой. Для Фарли было тяжким испытанием убить на одну женщину целый вечер. Убить себя, как нам казалось, до смешного на него не похоже.

Трудно понять, что делать в подобных ситуациях, а еще труднее понять, что чувствовать. Такому нигде не учат, и, хотя я уже умел, понаблюдав за мастерами, играть по их нотам на скрипке эмоций, сочинять собственные пьесы был явно не готов. Делиться новостью с шефом мне не хотелось. Он из тех, кто сдвинут на работе, и, вероятно, ответил бы: «Не обращай внимания, дружище, наше дело – телевидение», и пошел дальше защищать справедливость и интересы несчастного, нашедшего в коробке с печеньем два сломанных.

Единственным человеком, у которого я мог спросить совета, была Лидия, поэтому немедленно набрал ее номер. Мне ответили, что она на совещании.

Не задумываясь, я выдал секретарше одну из моего богатого набора душещипательных историй, настоятельно требуя вызвать Лидию с совещания. Между нами говоря, девять из десяти подобных сборищ ничем не отличаются от обычного трепа с коллегами за жизнь. Секретарша сочувственно ахала, мялась, но тут я зашел с козыря, сообщив ей о смерти близкого друга, и она, шмыгая носом, побежала за Лидией. Вот чего понять не могу. Да, я сказал ей, что умер человек, которого она знать не знает, и этого оказалось достаточно, чтобы она прослезилась. Он был моим соседом по квартире, и то я не плакал, хотя вообще-то плачу легко. А ей, чтобы расстроиться, хватило одной мысли о том, что кому-то больно. Я не говорю, что это неправильно, просто не понимаю; хотя, возможно, именно благодаря таким, как она, процветают кампании по сбору средств на нужды детей. Должен признаться: когда я слышу, что в пользу детей-инвалидов собрано еще сколько-то тысяч фунтов, у меня возникают недостойные мысли. По-моему, правительство не должно допускать подобных акций без уведомления:

«Прежде чем жертвовать деньги, вспомните, что дети растут и становятся взрослыми, теми самыми взрослыми, которые убивают, воруют и работают ведущими дневных телепередач. Спросите себя, кому вы помогаете. А потом ступайте в пивную и пропейте эти деньги на здоровье».

Я опасаюсь сентиментальных людей с тех пор, как, учась в выпускном классе школы, работал садовником в очень богатой семье. Они владели недвижимостью, сдавали внаем несколько домов. Мать семейства одевалась в розовое и собирала мягкие игрушки – у нее была огромная коллекция. Так вот: в конце концов эта чувствительная дама села в тюрьму за неоправданно жестокое обхождение со злостными неплательщиками. Поэтому теперь я живу по пословице: «Покажите мне того, кто любит пушистые игрушки, и я покажу вам человека с каменным сердцем». Главное достоинство этих игрушек, как и домашних животных, в том, что они не могут ответить.

Лидия наконец взяла трубку, сказала «привет».

Лидия еще раз сказала «привет», а я тем временем соображал, как вообще принято сообщать подобные новости. Если попросить человека сесть, это все равно что сказать: «Случилось нечто ужасное, но мне хотелось бы добавить еще драматизма». И после нескольких фраз о погоде такое вдруг не брякнешь. Трудно сообщать драматические новости обыденным тоном: все мы настолько привыкли нагнетать напряженность ради интереса, что, когда новость и без того интересна, не знаем, как ее подать.

Я взвесил возможные варианты. Прямо и без прикрас (камень) или мягко и щадяще (кружевная бумажная салфеточка). Салфетка камень обернет, но камень сквозь нее просвечивает, что ничуть не лучше. Даже хуже.

– Фарли мертв, – сказал я. Потом понял, что на самом деле неизвестно, мертв он или нет, ибо лично я не орошал его хладный труп слезами, чтобы так говорить, и благоразумно добавил: – По крайней мере, я так думаю.

В трубке молчали. Затем голос Лидии протрубил:

– Что значит «думаю»?

Никогда прежде не слышал, чтобы кто-нибудь трубил без трубы, и это меня несколько отрезвило.

– Он так сказал, – ответил я, решив оперировать сухими фактами, чтобы не допустить дальнейших трубных звуков.

– Не хотелось бы в такой момент искать у тебя логические ошибки, но, если он сам сказал, что умер, значит, он не умер, – возразила Лидия, почти совладав со своим голосом. – Может, это просто глупая шутка?