Помню, как-то он мне сказал:

– Вот, например, ты первый раз снимаешь с нее лифчик. Всегда ведь стремишься повторить этот первый раз, верно? Но уже ничего не вернешь, не вернешь волнения при виде чудесных, упругих грудок – при условии, разумеется, что грудь действительно красивая.

Я тут же вспомнил о скупом, дрожащем над грудой сокровищ, или о наркомане, рассказывающем, как первый раз укололся, и мне почему-то неудержимо захотелось вымыться. Хотя, наверное, у меня, как и у Джерарда, есть свои заскоки, ибо я ни разу не влюблялся без памяти. Вероятно, поэтому до сих пор и не женат.

Мама регулярно нападает на меня за преступное небрежение к браку; отец высказался только раз. «В мое время ты уже был бы женат», – буркнул он. Далее подразумевалось: «Или так и жил бы девственником». Папа совершенно не завистлив, но я на всякий случай счел за благо признаться ему, сколько у меня было женщин, добавив десяток для красного словца. Он обиженно засопел и уткнулся в газету.

Разумеется, для меня, как и для большинства парней, растущих в полной семье, отец всегда был примером. Однако он научил меня не только тому, как надо себя вести, но и как не надо ни в коем случае. Да, он учил меня быть добрым, убирать за собой мусор и чему-то еще, но есть много такого, что мои друзья совершенно естественно переняли от своих отцов, а я не хочу. Например, обычная черта мужского характера – проявлять инициативу. Теперь я никогда этого не делаю. Вы не услышите от меня ни предложений починить что-нибудь, ни советов тому, кто находится за рулем. Видимо, причина кроется в воспоминаниях моего раннего детства.

Мы ехали в отпуск на машине. Нашего пса, громадного метиса датского дога с боксером, в пути всегда укачивало и обильно рвало. К счастью, минут за пятнадцать до первого приступа тошноты он обычно начинал скулить, давая нам возможность вовремя скормить ему нужную таблетку. При первых признаках собачьего беспокойства папа притормозил у обочины. Пес, пошатываясь, вылез из машины и благополучно изверг содержимое желудка в придорожную канаву. Выждав с минуту, чтобы животное оправилось от стресса, мама попыталась дать ему таблетку. Это было непросто. В какие бы соблазнительные лакомства мы ни прятали лекарство, пес безошибочно проглатывал только их, а потом, приподняв губу, лихо сплевывал таблетку, как ковбой табачную жвачку.

После шести или семи попыток отец потерял терпение. «Дай-ка я сам», – сказал он; от этих слов у меня и посейчас кровь стынет в жилах. Он залез в багажник, открыл ящик с инструментами и достал прозрачную пластмассовую трубку длиной сантиметров тридцать, обычно используемую в каких-то темных механических целях. Мама раскрыла псу пасть, а отец с видом курортного фокусника засунул трубку ему в горло, положил в нее таблетку и сильно дунул, чтобы у животного не осталось иного выбора, как проглотить то, что попало в глотку. К несчастью, то ли от папиного дыхания, то ли от трубки, то ли от таблетки пес закашлялся. Понятия не имею, насколько мощный выдох был у нашего пса, но, видимо, значительно сильнее, чем у отца. Так вот, на волне собачьего дыхания таблетка просвистела по трубке в обратном направлении, не задержавшись, скользнула по папиному языку в горло, и отец, как и было задумано (правда, не для него), инстинктивно сглотнул. Собаку пришлось пристраивать в гостиницу для домашних животных, в двух милях от места происшествия, на что ушла порядочная сумма из отложенных на отпуск денег. Вот почему от меня вы никогда не услышите: «Давай-ка я» или «Сейчас разберемся». Сами кушайте.

Вспоминая об этом, я всякий раз радуюсь, что свободен от отцовских обязанностей, а на данный момент и от обязанностей близкого друга. Просматривая фотографии, я с еще большим облегчением осознал: целый год, пока Эмили в Антарктиде, мне не придется утруждать себя новыми знакомствами. Все преимущества близких отношений остаются при мне: я могу говорить об Эмили на вечеринках, держать ее фотографию на своем столе на работе, но, к моему великому удовольствию, не должен предпринимать никаких реальных усилий, разве что изредка писать письма – очень изредка, учитывая, что большую часть зимовки все контакты с Большой землей отрезаны. Я же отнюдь не буду ограничен в общении, и никто не помешает мне смотреть по сторонам и находить тех, с кем мне действительно интересно. Правда, с сексом будет трудновато, но, с другой стороны, когда с этим легко? Надо же иногда и отдыхать.

– Ну, что скажешь?

Джерард – до сих пор не могу понять, почему мы называем его именно Джерард, а не Джерри или Джер, – тем временем уже доцарапал злополучное письмо и оторвал тяжелый взгляд от истерзанного листка бумаги. Он сидел напротив меня с каменным лицом, играя желваками под туго натянутой кожей и скрежеща зубами.

От необходимости выражать свое мнение по поводу письма меня избавил вошедший в кухню Фарли. Хоть я и знал, что он дома, его появление меня потрясло: по субботам, да еще с утра, он обычно так рано не показывался. Если я блудлив по необходимости, как археолог, который в поисках древнеримских монет роется в грязи, то у Фарли это основа бытия. Он вечно в поиске и в охоте. Вообще-то называть его развратником неверно: он просто сексуально непоследователен. Его интимная жизнь беспорядочна, бурна и бесцельна, как у мартовского кота. Да, он переспал с несколькими очень красивыми женщинами, но совершенно неразборчив. Если к концу вечеринки ему не удается подцепить симпатичную девушку, то он кидается на первую попавшуюся дурнушку, которая будет благодарна за проявленное внимание, а следовательно, сговорчива. Фарли высок, хорош собой, у него прекрасно подвешен язык, на работе он не горит, и служебное время у него строго дозировано. «GQ»[1] он читает так же увлеченно, как рыбак – «Новости рыболовства», и не боится куда-нибудь не успеть. Он может себе это позволить. Когда отец Фарли, букмекер, умер, то оставил сыну достаточно денег, чтобы ему до конца жизни не пришлось беспокоиться о хлебе насущном, если только он согласен жить сравнительно скромно. Поскольку до того Фарли получал жалкие гроши как репортер захудалого торгового обозрения, возможность жить сравнительно скромно, но безбедно его несказанно обрадовала, и последние два года он провел в полном безделье, чему я могу только позавидовать.

Тут я должен сообщить вам, что у Фарли есть имя. Зовут его Майк, но у меня, например, слишком много знакомых по имени Майк, поэтому мы называем его Фарли, чтобы сразу было понятно, о ком идет речь. Подобное уточнение кажется мне важным, поскольку, если мы называем Джерарда Джерардом, а у Фарли фамилия звучит как имя, читатель может счесть нас кучкой жалких снобов. Чтобы развеять эти подозрения, скажу: мы учились не в самом престижном университете, работаем в средствах массовой информации, что кажется нашим наивным родителям блестящей карьерой, а на самом деле невероятно скучно; и в доказательство своего пролетарского происхождения любим футбол и отрицаем равенство полов.

– Доброе утро, – сказал Фарли.

При виде его сигареты Джерард с отвращением поморщился. Курение было нашей главной причиной для споров. Джерарду было мало, чтобы я просто бросил курить; бросив, я должен был официально заявить, что курение – удел кретинов, трагическая ошибка и страшная глупость. При этом еще неплохо было бы письменно подтвердить, что курил я только из желания казаться умнее, и честно признать, что я вообще плохой, а он вообще хороший. При мысли об этом я приободрился.

– Ты случайно не трахался на нашем диване? – спросил Джерард, яростно упирая на слово «трахался».

Фарли подошел к раковине, чтобы налить воды в чайник, внимательно проследил, как красный шарик на шкале уровня поднялся до отметки «1 чашка», и закрыл кран.

Я молча ломал голову, что заставило Фарли остаться дома. Джерард был удивлен не меньше. Джерарду, который был противником любых перемен, пришлось мириться с самым сильным потрясением основ миропорядка с тех пор, как Пола, мишень его эпистолярных выпадов, сменила цвет губной помады. Тогда он, по меткому выражению моей мамы, «играл лицом», а проще говоря, ныл, пока она не вернулась к прежнему цвету. Но все нытье в мире не поправило бы сейчас того, что Фарли дома – и один.

– Ты что, вчера вечером никого не закадрил? – шевельнув бровями, недоверчиво спросил он.

– Нет, – ответил Фарли. – Где у нас чайные пакетики?

– В шкафу.

Фарли достал коробку с чаем, взял оттуда пакетик, поискал на сушилке чистую кружку и, не найдя, пошел мыть.

– Не повезло, – со скрытой издевкой буркнул Джерард.

– Ну и что, – возразил Фарли. – Я выхожу из дома не только на охоту. Иногда можно и отдохнуть ночку.

– Когда это? – фыркнул Джерард, как сеттер, почуявший дичь. – Смертельная болезнь, любимая в коме, похороны родной матери?

– Чаще, чем ты думаешь, – парировал Фарли, лениво заглядывая в лежащее на столе письмо. – Да не хватайся ты за него так, я ведь не отнимаю. Кому это?

– Бывшей подруге.

– Я и не знал, что у тебя есть девушка. Думал, после Полы еще никого не было, – не без удивления заметил Фарли.

– Ты прав, – рассмеялся Джерард. – Боюсь, до тебя с твоей прытью мне все-таки далеко.

– Ну-ка, ну-ка…

– Я хотел сначала показать Гарри, но ты, пожалуй, в женщинах разбираешься лучше. Хочешь, сам прочту вслух?

– Валяй, – разрешил Фарли. Говорил он, как всегда, немного в нос.

Джерард начал читать. Сначала он следил за голосом, как нервный полисмен, оглашающий список обвинений на процессе века, но по мере перечисления размеров морального ущерба – четырнадцать мятых рукописных страниц – я стал опасаться, как бы он в пылу обличения не разнес нам в щепки всю кухню.

Дважды он стукнул кулаком по столу, и даже Фарли, который, я уверен, не мигнул бы, если б у него на глазах убивали всю его семью (будь у него семья), содрогнулся. Один раз пнул стену, отчего со стены посыпалась штукатурка. Он пыхтел и задыхался, завывал и скрежетал зубами. Голос его становился все суше от затаенной обиды, речь сделалась бессвязной и отрывистой, хотя время от времени до меня доносилось: «неверная», «подлая тварь», «авантюристка, которой ни до чего нет дела».