«Отлично! Место моей пытки будет и моей могилой. Прекрасно! Я умру здесь, и тогда вы увидите, что призрак-обвинитель страшнее угроз живого человека».

«Вам не оставят никакого оружия».

«У меня есть одно, которое отчаяние предоставило каждому существу, достаточно мужественному, чтобы к нему прибегнуть: я уморю себя голодом».

«Послушайте, не лучше ли мир, чем подобная война? — предложил негодяй. — Я немедленно возвращаю вам свободу, объявляю вас воплощенной добродетелью и провозглашаю вас Лукрецией Англии».

«А я объявлю, что вы ее Секст, я разоблачу вас перед людьми, как уже разоблачила перед Богом, и, если нужно будет скрепить, как Лукреции, мое обвинение кровью, я сделаю это!»

«Ах, вот что! — насмешливо произнес мой враг. — Тогда другое дело. Честное слово, в конце концов вам здесь хорошо живется, вы не чувствуете ни в чем недостатка, и если вы уморите себя голодом, то будете сами виноваты».

С этими словами он удалился. Я услышала, как открылась и опять закрылась дрерь, и я осталась, подавленная не столько горем, сколько — признаюсь в этом — стыдом, что так и не отомстила за себя.

Он сдержал слово. Прошел день, прошла еще ночь, и я его не видела. Но и я держала свое слово и ничего не ела и не пила. Я решила, как я объявила ему, убить себя голодом.

Я провела весь день и всю ночь в молитве: я надеялась, что Бог простит мне самоубийство.

На следуюшую ночь дверь отворилась. Я лежала на полу — силы оставили меня…

Услышав скрип двери, я приподнялась, опираясь на руку.

«Ну как, смягчились ли вы немного? — спросил голос, так грозно отдавшийся у меня в ушах, что я не могла не узнать его. — Согласны ли вы купить свободу ценой одного лишь обещания молчать? Послушайте, я человек добрый, — прибавил он, — и хотя я не люблю пуритан, но отдаю им справедливость, и пуританкам тоже, когда они хорошенькие. Ну, поклянитесь-ка мне на распятии, больше я ничего не требую».

«Поклясться вам на распятии? — вскричала я вставая: при звуках этого ненавистного голоса ко мне вернулись все мои силы. — На распятии! Клянусь, что никакое обещание, никакая угроза, никакая пытка не закроют мне рта!.. Поклясться на распятии!.. Клянусь, я буду всюду изобличать вас как убийцу, как похитителя чести, как подлеца!.. На распятии!.. Клянусь, если мне когда-нибудь удастся выйти отсюда, я буду молить весь род человеческий отомстить вам!..»

«Берегитесь! — сказал он таким угрожающим голосом, какого я у него еще не слышала. — У меня есть вернейшее средство, к которому я прибегну только в крайнем случае, закрыть вам рот или по крайней мере не допустить того, чтобы люди поверили хоть одному вашему слову».

Я собрала остаток сил и расхохоталась в ответ на его угрозу. Он понял, что впредь между нами вечная война не на жизнь, а на смерть.

«Послушайте, я даю вам на размышление еще остаток этой ночи и завтрашний день, — предложил он. — Если вы обещаете молчать, вас ждет богатство и уважение, и даже почести; если вы будете угрожать мне, я предам вас позору».

«Вы! — вскричала я. — Вы!»

«Вечному, неизгладимому позору!»

«Вы!..»— повторяла я.

О, уверяю вас, Фельтон, я считала его сумасшедшим!

«Ах, оставьте меня! — сказала я ему. — Уйдите прочь, если вы не хотите, чтобы я на ваших глазах разбила голову о стену!»

«Хорошо, — сказал он, — как вам будет угодно. До завтрашнего вечера».

«До завтрашнего вечера!» — ответила я, падая на пол и кусая ковер от ярости…

Фельтон опирался о кресло, и миледи с демонической радостью видела, что у него, возможно, не хватит сил выслушать ее рассказ до конца.

КАТАРСИС

После минутного молчания, во время которого миледи украдкой наблюдала за слушавшим ее молодым человеком, она продолжила:

— Почти три дня я ничего не пила и не ела. Я испытывала жестокие мучения: порой словно какое-то облако давило мне лоб и застилало глаза — это начинался бред.

Наступил вечер. Я так ослабела, что поминутно впадала в беспамятство и каждый раз, когда я лишалась чувств, благодарила Бога, думая, что умираю.

Во время одного такого обморока я услышала, как дверь открылась. От страха я очнулась.

Он вошел ко мне в сопровождении какого-то человека с лицом, прикрытым маской; сам он был тоже в маске, но я узнала его шаги, узнала его голос, узнала этот величественный вид, которым ад наделил его на несчастье человечества.

«Ну что же, — спросил он меня, — согласны вы дать мне клятву, которую я у вас требовал?»

«Вы сами сказали, что пуритане верны своему слову. Я дала это слово — и вы его слышали — предать вас на земле суду человеческому, а на том свете — суду Божьему».

«Итак, вы упорствуете?»

«Клянусь перед Богом, который меня слышит, я призову весь свет в свидетели вашего преступления и буду призывать до тех пор, пока не найду мстителя!»

«Вы публичная женщина, — заявил он громовым голосом, — и подвергнетесь наказанию, налагаемому на подобных женщин! Заклейменная в глазах света, к которому вы взываете, попробуйте доказать этому свету, что вы не преступница и не сумасшедшая!» Потом он обратился к человеку в маске. «Палач, делай свое дело!» — приказал он.

— О! Его имя! Имя! — вскричал Фельтон. — Назовите мне его имя.

— И вот, несмотря на мои крики, несмотря на мое сопротивление — я начинала понимать, что мне предстоит нечто худшее, чем смерть, — палач схватил меня, повалил на пол, сдавил в своих руках. Я задыхалась от рыданий, почти лишалась чувств, взывала к Богу, который не внимал моей мольбе… И вдруг я испустила отчаянный крик боли и стыда — раскаленное железо, железо палача, впилось в мое плечо…

Фельтон издал угрожающий возглас.

— Смотрите… — сказала миледи и встала с величественным видом королевы, — смотрите, Фельтон, какое новое мучение изобрели для молодой невинной девушки, которая стала жертвой насилия злодея! Научитесь познавать сердца людей и впредь не делайтесь так опрометчиво орудием их несправедливой мести!

Миледи быстрым движением распахнула платье, разорвала батист тем жестом, каким в свое время это сделал работорговец на невольничьем рынке, и, краснея от невольного стыда, хотя, казалось бы, уже должна была привыкнуть к подобному унижению, показала молодому человеку неизгладимую печать, бесчестившую это красивое плечо.

— Но я вижу тут лилию! — изумился Фельтон.

— Вот в этом-то вся подлость! — ответила миледи. — Будь это английское клеймо!.. Надо было бы еще доказать, какой суд приговорил меня к этому наказанию, и я могла бы подать жалобу во все суды государства. А французское клеймо… О, им я была надежно заклеймена!

Для Фельтона это было слишком. Но миледи именно на такую реакцию и рассчитывала: она не раз видела ее прежде. Бледный, обессиленный, подавленный ужасным признанием пленницы, ослепленный сверхъестественной красотой этой женщины, показавшей ему свою наготу с расчетливой откровенностью, которую он принял за особое величие души, он упал перед ней на колени, как это делали первые христиане перед непорочными святыми мучениками, которых императоры, гонители христианства, предавали в цирке на потеху кровожадной черни. Клеймо перестало существовать для него, осталась одна красота.

— Простите! Простите! — восклицал Фельтон. — О, простите меня!

Миледи прочла в его глазах: люблю, люблю.

— Простить вам — что? — спросила она.

— Простите мне, что я примкнул к вашим гонителям.

Миледи протянула ему руку.

— Такая прекрасная, такая молодая! — воскликнул Фетьтон, покрывая ее руку поцелуями.

Миледи подарила его одним из тех взглядов, которые раба делают королем.

Фельтон был пуританин — он отпустил руку этой женщины и стал целовать ее ноги.

Он уже не любил — он боготворил ее.

Когда этот миг душевного восторга прошел, когда к миледи, казалось, вернулось самообладание, которого она ни на минуту не теряла, когда Фельтон увидел, как завеса стыдливости вновь скрыла сокровища любви, лишь затем так тщательно оберегаемые от его взора, чтобы он еще более пылко желал их, он сказал:

— Теперь мне остается спросить вас только об одном: как зовут вашего настоящего палача? По-моему, только один был палачом, другой являлся его орудием, не более.

— Как, брат мой, — вскричала миледи, — тебе еще нужно, чтоб я назвала его! А сам ты не догадался?

— Как, — спросил Фельтон, — это он?.. Опять он!.. Все он же… Как! Настоящий виновник…

— Настоящий виновник — опустошитель Англии, гонитель истинно веруюших, гнусный похититель чести стольких женщин, тот, кто из прихоти своего развращенного сердца намерен пролить кровь стольких англичан, кто сегодня покровительствует протестантам, а завтра предаст их…

— Бекингэм! Так это Бекингэм! — с ожесточением выкрикнул Фельтон.

Миледи закрыла лицо руками, словно она была не в силах перенести постыдное воспоминание, которое вызывало у нее это имя.

— Бекингэм — палач этого ангельского создания! — восклицал Фельтон. — И ты не поразил его громом, господи! И ты позволил ему остаться знатным, почитаемым, всесильным, на погибель всем нам!

— Бог отступается от того, кто сам от себя отступается! — сказала миледи.

— Так, значит, он хочет навлечь на свою голову кару, постигающую отверженных! — с возрастающим возбуждением продолжал Фельтон. — Хочет, чтобы человеческое возмездие опередило правосудие небесное!

— Люди боятся и щадят его.

— О, я не боюсь и не пощажу его! — возразил Фельтон.

Миледи почувствовала, как душа ее наполняется дьявольской радостью.

— Но каким образом мой покровитель, мой отец, лорд Винтер, оказывается причастным ко всему этому? — спросил Фельтон.

— Слушайте, Фельтон, ведь наряду с людьми низкими и презренными есть на свете благородные и великодушные натуры. У меня был жених, человек, которого я любила и который любил меня… Мужественное сердце, подобное вашему, Фельтон, такой человек, как вы. Я пришла к нему и все рассказала. Он знал меня и ни секунды не колебался. Это был знатный вельможа, человек, во всех отношениях равный Бекингэму. Он ничего не сказал, опоясался шпагой, закутался в плащ и направился во дворец Бекингэма…