«А могла бы и мусульманкой стать», — чуть не сказала Анна, но произнесла совсем другое.

— Объяснитесь, милорд, — величественно проговорила пленница. — Заявляю вам, что я слышу ваши слова, но не понимаю их.

— Ну, значит, вы совсем неверующая — мне это даже больше нравится, — насмешливо возразил барон.

— Конечно, это больше вяжется с вашими правилами, — холодно заметила миледи.

— О, признаюсь вам, для меня это совершенно безразлично!

— Если бы вы даже и не признавались в своем равнодушии к вопросам веры, милорд, ваше распутство и ваши беззакония изобличили бы вас.

— Гм… Вы говорите о распутстве, госпожа Мессалина, леди Макбет! Или я толком не расслышал, или вы, черт возьми, на редкость бесстыдны!

— Вы говорите так потому, что знаете, что нас слушают, — холодно заметила миледи, — и потому, что хотите вооружить против меня ваших тюремщиков и палачей.

— Тюремщиков? Палачей?… Вот так раз, сударыня! Вы впадаете в патетический тон, и вчерашняя комедия переходит сегодня в трагедию. Впрочем, через неделю вы будете там, где вам надлежит быть, и мое намерение будет доведено до конца.

— Постыдное намерение! Нечестное намерение! — произнесла миледи с экзальтацией жертвы, бросающей вызов своему судье.

— Честное слово, мне кажется, эта развратница сходит с ума! — сказал Джозеф и встал. — Ну довольно, ну успокойтесь же, госпожа пуританка, или я велю посадить вас в тюрьму! Готов поклясться, это, должно быть, мое испанское вино бросилось вам в голову. Впрочем, не волнуйтесь: такое опьянение не опасно и не приведет к пагубным последствиям.

И лорд Винтер ушел, отпуская ругательства, что в ту эпоху было в обычае даже у людей высшего общества.

Фельтон действительно стоял за дверью и слышал до единого слова весь разговор. Анна угадала это.

— Да, ступай, ступай! — прошептала она вслед своему деверю. — Пагубные для тебя последствия не заставят себя ждать, но ты, глупец, заметишь их только тогда, когда их уже нельзя будет избежать!

Опять стало тихо. Прошло еще два часа. Солдаты принесли ужин и услышали, что миледи громко читает молитвы, те молитвы, которым научил ее старый слуга ее второго мужа, ревностный пуританин. Она, казалось, была в каком-то экстазе и даже не обращала внимания на то, что происходило вокруг нее. Фельтон сделал знак, чтобы ей не мешали, и, когда все было приготовлено, бесшумно вышел вместе с солдатами.

Миледи знала, что за ней могут наблюдать в окошечко двери, а потому прочитала свои молитвы до конца, и ей показалось, что часовой у ее двери ходит иначе, чем ходил до сих пор, и как будто прислушивается.

В этот вечер ей ничего больше и не надо было; она встала, села за стол, немного поела и выпила только воды.

Через час солдаты пришли вынести стол, но миледи заметила, что на этот раз Фельтон не сопровождал их.

Значит, он боялся часто видеть ее.

Миледи отвернулась к стене и улыбнулась: эта улыбка выражала такое торжество, что могла бы ее выдать.

Она подождала еще полчаса. В старом замке царила тишина, слышен был только вечный шум прибоя — это необъятное дыхание океана. Своим чистым, мелодичным и звучным голосом миледи запела первый стих излюбленного псалма пуритан:

Ты нас, о Боже, покидаешь,

Чтоб нашу силу испытать,

А после сам же осеняешь

Небесной милостью тех, кто умел страдать.

Эти стихи были очень далеки от совершенства, но, как известно, пуритане не могли похвастаться поэтическим мастерством.

Миледи пела и прислушивалась. Часовой у ее двери остановился как вкопанный; из этого миледи могла заключить, какое действие произвело ее пение.

И она продолжала петь с невыразимым чувством и жаром; ей казалось, что звуки разносятся далеко под сводами и, как волшебные чары, смягчают сердца ее тюремщиков. Однако часовой, без сомнения ревностный католик, стряхнул с себя это очарование и крикнул через дверь:

— Да замолчите, сударыня! Ваша песня наводит тоску, как заупокойное пение, и если, кроме удовольствия стоять здесь в карауле, придется еще слушать подобные вещи, то будет совсем уж невмоготу…

— Молчать! — сурово приказал кто-то, и миледи узнала голос Фельтона. — Чего вы суетесь не в свое дело, наглец? Разве вам было приказано, чтобы вы мешали этой женщине петь? Нет, вам велели стеречь ее и стрелять, если она затеет побег. Стерегите ее; если она надумает бежать, убейте ее, но не отступайте от данного вам приказа!

Выражение неописуемой радости, мгновенное, как вспышки молнии, озарило лицо миледи, и, точно не слыша этого разговора, из которого она не опустила ни одного слова, пленница тотчас снова запела, придавая своему голосу всю полноту звука, все обаяние и всю чарующую прелесть, какой наделил ее дьявол:

Для горьких слез, для трудной битвы,

Для заточенья и цепей

Есть молодость, есть жар молитвы,

Ведущий счет дням и ночам скорбей.

Голос миледи, на редкость полнозвучный и проникнутый страстным воодушевлением, придавал грубоватым, неуклюжим стихам псалма магическую силу и такую выразительность, какую самые восторженные пуритане редко находили в пении своих братьев, хотя они и украшали его всем пылом своего воображения. Фельтону казалось, что он слышит пение ангела, утешающего трех еврейских отроков в пещи огненной.

Миледи продолжала:

Но избавленья час настанет

Для нас, о всеблагой творец!

И если воля нас обманет,

То не обманут смерть и праведный венец.

Этот стих, в который неотразимая очаровательница постаралась вложить всю душу, довершил смятение в сердце молодого офицера; он резким движением распахнул дверь и предстал перед миледи, бледный, как всегда, но с горящими, блуждающими глазами.

— Зачем вы так поете, — проговорил он, — и таким голосом?

— Простите, — кротко ответила миледи, — я забыла, что мои песнопения неуместны в этом доме. Я, может быть, оскорбила ваше религиозное чувство, но, клянусь вам, это было сделано без умысла! Простите мою вину, быть может и большую, но, право же, невольную…

Миледи была так прекрасна в эту минуту, религиозный экстаз, в котором, казалось, она пребывала, придавал такое неземное выражение ее лицу, что ослепленному ее красотой Фельтону почудилось, будто он видит перед собой ангела, пение которого он только что слышал.

— Да, да, — ответил он. — Да, вы смущаете, вы волнуете людей, живущих в замке…

Бедный безумец сам не замечал бессвязности своих слов, а миледи между тем зорким взглядом старалась проникнуть в тайники его сердца.

— Я не буду больше петь, — опуская глаза, сказала миледи со всей кротостью, какую только могла придать своему голосу, со всей покорностью, какую только могла изобразить своей позой.

— Нет, нет, сударыня, — возразил Фельтон, — только пойте тише, в особенности ночью.

И с этими словами Фельтон, чувствуя, что он не в состоянии надолго сохранить суровость по отношению к пленнице, бросился вон из комнаты.

— Вы хорошо сделали, господин лейтенант! — сказал солдат. — Ее пение переворачивает всю душу. Впрочем, к этому скоро привыкаешь — голос у нее такой чудесный!

ТРЕТИЙ ДЕНЬ ЗАКЛЮЧЕНИЯ

Фельтон явился, но предстояло сделать еще один шаг: надо было удержать его или, вернее, надо было добиться того, чтобы он сам пожелал остаться, и миледи еще неясно представляла себе, как ей этого достичь.

Надо было достигнуть большего: необходимо было заставить его говорить, чтобы иметь возможность самой говорить с ним, — миледи хорошо знала, что самое большое ее очарование таилось в голосе, так искусно принимавшем все оттенки, начиная от человеческой речи и заканчивая ангельским пением.

Однако, несмотря на все эти обольщения, миледи могла потерпеть неудачу, ибо Фельтон был предупрежден против малейшей случайности. Поэтому она стала наблюдать за всеми своими поступками, за каждым словом, за самым обыкновенным взглядом и жестом и даже за дыханием, которое можно было истолковать как вздох. Короче говоря, она стала изучать все, как делает искусный актер, которому только что дали новую, необычную для него роль.

Ее поведение относительно Джозефа не представляло особых трудностей, поэтому она обдумала его еще накануне и решила в присутствии деверя быть молчаливой и держаться с достоинством, время от времени раздражая его напускным пренебрежением, каким-нибудь презрительным словом подстрекая его к угрозам и насилиям, которые составят контраст ее покорности. Фельтон будет всему этому свидетелем; он, может быть, ничего не скажет, но все увидит.

Утром Фельтон явился в обычный час, но за все время, пока он распоряжался приготовлениями к завтраку, миледи не сказала ему ни слова. Зато в ту минуту, когда он собрался уходить, ей показалось, что он хочет заговорить сам, и у нее мелькнула надежда. Однако губы его шевельнулись, не издав ни звука; сделав над собой усилие, он затаил в своем сердце слова, которые чуть было не сорвались с его уст, и удалился.

Около полудня пришел Джозеф Винтер. Был довольно хороший день, и луч бледного солнца Англии, которое светит, но не греет, проникал сквозь решетку в тюрьму миледи. Она глядела в окно и сделала вид, что не слышала, как открылась дверь.

— Вот как! — усмехнулся барон. — После того, как мы разыграли сначала комедию, потом трагедию, мы теперь ударились в меланхолию.

Пленница ничего не ответила.

— Да, да, понимаю, — продолжал он. — Вам бы хотелось очутиться на свободе на этом берегу, хотелось бы рассекать на надежном корабле изумрудные волны этого моря, хотелось бы устроить мне, на воде или на суше, одну из тех ловких засад, на которые вы такая мастерица. Потерпите! Потерпите немного! Через четыре дня берег станет для вас доступным, море будет для вас открыто, даже более открыто, чем вы того желаете, ибо через четыре дня Англия от вас избавится.