Солнце свалилось за горизонт, когда мы въехали во двор. Из дома вышла Ева, бабушкина старшая сестра:

— Печку не топила, — произнесла она ровным голосом, — С батюшкой обо всем договорилась, — тут она отступила в сумерки и горько разрыдалась.


В нетопленном доме было сыро и неуютно, и даже в теплой одежде я продрогла до костей. Божья женщина установила образа, зажгла лампадку и затянула всенощную. За ее спиной началось движение: всхлипы, шепот, переговоры.

Спустилась ночь. Дом погрузился во мрак, нарушаемый лишь зыбким пламенем свечей. Ко мне подошла баба Ева, похлопала по плечу:

— Бери Аллу, идем ночевать. У меня натоплено.

— А бабушка?

— Она идти не хочет.

— Она же здесь замерзнет!

Ева с тоской посмотрела на сестру:

— И правда, Марта, идем ко мне. Утром вернешься.

Бабушка обреченно вздохнула, покачала головой:

— Никуда я отсюда не пойду.

— Замерзнешь!

— Не замерзну, я уже и валенки надела. А вы идите, нечего здесь сидеть.

— А тебе не страшно с покойником в доме? — удивилась соседка, сухая тетка в черном платке и длинной овчинной жилетке.

Бабушка смерила тетку долгим взглядом:

— Не страшно.

— И ты всю ночь просидишь здесь одна?

— Я буду не одна, — бабушка провела рукой по отцовским седым волосам, по застывшим плечам, нежно разгладила складки на костюме.

— Ноженьки вы мои маленькие! — прошептала она и прижалась к ним щекой. — Все боятся покойников, а я уже ничего не боюсь, — она повернула к нам лицо, — Что может сделать мертвец? Скажите мне, ну что он может сделать? Из гроба встать? Да если он начнет вставать из гроба, я первая кинусь его поднимать. Я сама помогать ему стану! Вот только не поднять мне его, — выдохнула бабушка и уронила голову.

Ева настойчиво потянула меня за рукав, я сделала Алле Васильевне знак и, молча, мы вышли из дома.


Еще несколько часов назад янтарная листва окутывала стволы шелковиц, а теперь ветки прогнулись под снегом и жалобно поскрипывали.

Черешни сиротливо жались к тыну, стыдясь своей внезапной наготы.

Из сугроба торчали ржавые листья и обмякшие ветви жасмина.

Выглянул месяц, и непроглядная украинская ночь осветилась мерцанием неги, обдала ароматом прелой листвы, окропила брызгами тончайшей свежести и воспела приход зимы шумным вздохом обвалившегося снега.


На следующий день все село стеклось к нашему дому: бабки в черных платках, мужики с траурными повязками.

Гроб вынесли во двор, установили на постамент. В дом тут же вошло не менее десятка женщин. Они затопили печь и начали дружно резать, месить, толочь, варить и выпекать. Ни разу в жизни мне не доводилось наблюдать таких слаженных действий. На моих глазах капуста шинковалась в тончайшую стружку, тесто раскатывалось в ровные пухлые коржи и густо посыпалось маком. Так впервые в жизни я узнала, что деревенскую лапшу готовят вручную, а не приносят из ближайшей лавки. Я засмотрелась на поварих и чуть не пропустила исход процессии.

Когда весь двор заголосил, я выскочила из дома и тут же потеряла равновесие: в глазах потемнело, земля поплыла из-под ног. Над ухом раздался взволнованный голос Аллы Васильевны:

— Возьми себя в руки! Потеряешь сознание — не проводишь отца, потом век себе не простишь!

Порыв ветра принес чей-то шепот, я повернула голову — шептались две старушки:

— Смотри, а дочка-то не плачет!

— Не плачет. Что за дочка!

Мне захотелось плюнуть в их сторону, но во рту пересохло. Я глубоко вдохнула, собираясь с силами, и снова покачнулась.

Все мои родственники были при деле: кто-то нес гроб, кто-то вел голосящую мать, вокруг слонялись люди пришлые и мало знакомые. Никому до меня не было дела, и Алла Васильевна билась надо мной в одиночку.

— Хочешь, возьму тебя под руку, дочка? — предложил сухопарый мужчина.

— Нет, я пойду сама, вести меня не нужно.

Я отделилась от стены и поплелась за длинной воющей колонной.

Алла дернула меня за рукав, и зашипела в самое ухо:

— Нам нужно в начало, туда, где родные и близкие.

— Если я упаду в хвосте, никто не заметит, а там я свалюсь людям под ноги.

— Никуда ты не свалишься, ты сильная, — она схватила меня за локоть и потащила во главу процессии.


По дороге на кладбище гроб часто опускали на землю, давая возможность сменить плечо, а если надо, подмениться. В такие минуты я уходила на обочину и вместо прощания с телом растирала виски талым грязным снегом. Последний отрезок пути шел под горку, здесь отдыхали чаще и подолгу. Я отделилась от толпы, вскарабкалась на косогор, нашла себе скамейку. Метрах в десяти среди припорошенных могил зиял черный прямоугольник, вокруг топтались мужики с лопатами. Они вели себя так буднично и выглядели так обыденно, что весь этот пафосный стон, доносившийся снизу, вся галерея лукавых масок, охочих до чужого горя и поминального стола, показались мне пошлым абсурдом. Почему, думала я, бабушка исполняет перед ними эту жалкую роль? Боится обидеть традиции? Зачем она бьется о гроб и голосит на все село, тогда как ей самой хочется лишь одного — держать сына за руку, стирать со лба капельки, которыми тает его замороженная душа, шептать ему лишь одному понятные слова. Зачем она мечется в такт этим варварским порывам, ведь у нее сейчас нет сил даже вдохнуть досыта, нет мочи поднять опухшие веки и поглядеть в лицо уснувшему сыну. Дайте ей сесть рядом с ним и пропеть ему на ухо о том, что пришла зима, лес уснул, тихо стало и бело:

— Спи, мой мальчик, спи крепко. Я поглажу тебя по головке, и тебе будут сниться добрые сны. Не бойся ничего, рядом с тобой твоя мама…


Они поднялись на гору, и батюшка запел отцу его последнюю песнь. Народ сомкнул ряды. Я запрокинула голову, а сверху на меня уставилась холодное серое небо. «Зачем идет снег, ведь его все равно никто не замечает? А может, ему тоже все равно, что его никто не замечает? Он просто идет, потому что пришло его время. Тучи висят над землей и не падают. Почему они не падают? Они и не знают, что могут упасть…».

— Родные и близкие, попрощайтесь с усопшим, — донесся до меня печальный голос.

Я подошла к гробу, опустилась на колени.

— Эх, папа, папа… не встал ты этой ночью, не подняла тебя бабушка!

На миг я окунулась в пустоту без времени и без потерь… А в следующий миг меня накрыла волна пульсирующей скорби, такой теплой и такой необъятной, что, вышла она за пределы выносимого человеком, и словно кровь из-под нарыва, вырвалась бурным целебным потоком.

Вокруг начался кромешный вой. Реальность дрогнула, рассыпалась на мелкие частицы и превратилась в страшный сон: кто-то тянул меня за плечи, и отец уплывал все дальше и дальше, а я пыталась вытереть ему лицо, все мокрое от слез. Откуда эти слезы, и почему их так много? Да это же я изливаю горючие токи, и тонет в них наша никчемная жизнь.

Богдан, мой двоюродный дядька, схватил меня в охапку, оттащил от гроба, застучали молотки, толпа завыла, в могилу полетели комья земли, и мне почудилось, что снег пропитан кровью…


Когда все кончилось, народ стал расходиться, я подошла к свежему неряшливому холму, заваленному венками, и только тут почувствовала, что могу, наконец, о чем-то помыслить, что-то сложить у себя в голове.

Людские голоса растаяли вдали, со мной остался лишь бездомный ветер. Покой… случайный шорох оседающей земли… да пение петухов на том краю села.

Здесь, на границе двух реалий и состоялся первый монолог, в котором не было второго голоса, принадлежавшего отцу. Впервые мысль, поправшая цензуру, расправила крылья, воспарила на небо и тихим вздохом перекрыла звуки мира.

Какое могучее присутствие жизни в этом движении облаков, в крике птиц, чертивших свой бесхитростный сюжет, в шелесте хвои на траурных венках, в пряди волос из-под косынки!

Я вбирала в себя этот мир, капля за каплей, и постепенно обретала контакт, но не с отцом, а с чем-то иным, частью чего он являлся или стал. Задвижка щелкнула, дверь распахнулась, и на меня обрушился мощный поток участия и заботы, безграничного внимания ко мне самой, а не к моим поступкам. В эту минуту я не могла ни лгать, ни притворяться, и потеряв контроль, начала жаловаться. Я жаловалась горячо и искренне, как это делают обиженные дети, уткнувшись в материнский подол и веря, что их поймут и защитят, а еще пожалеют просто потому что они есть и им плохо.

— Чего ты здесь сидишь? — Алла явилась воплощением скорби и усталости. Ее утомляла моя непутевость и попытки отбиться от стада. Контролировать меня не входило в ее планы, но мой постоянный «выпендреж» оставлял ее без переводчика и раздражал общественность. С ее слов я поняла, что отбывание поминок — мой дочерний долг, а привлекать к себе внимание я буду в более подходящее время. Мы спустились с косогора и двинулись вдоль реки.

— Какая горькая судьба! — неожиданно изрекла Алла Васильевна, когда я уже позабыла о ее существовании, — Сколько Антону пришлось пережить! Сколько выпало на его долю! — потом добавила, явно, не к месту, — Твои дневники его просто добили …

— Дневники? Что в зеленых тетрадях? Так это детские, отец хранил их у себя. Что нового он там прочел?

— Нет, — покачала она головой, — не детские — твой последний дневник. Антон был так разочарован, когда узнал, что ты курила на картошке. Когда он дал мне почитать, я не поверила своим глазам…

— Он сделал что?! Он дал вам почитать? И вы читали? — тут я остановилась и уставилась на Аллу, — И давно он стал давать мои дневники всем подряд?