— Уже неплохо.

— Ну да, она вполне могла бы быть счастливой.

Но ей всегда всего было мало. Отсюда — вечное недовольство. Отсюда же — ненависть к отцу, аптекарю и хорошему человеку. У них был единственный ребенок, и, мне сдается, она и его-то не слишком хотела. Родила в основном ради отца. Я слышала один раз, как она говорила, что лучше бы завела собаку.


Я поискала фотографию родителей. Мне хотелось, чтобы он увидел мою мать — Елену Великую — и убедился, какой она была красавицей. Надменной красавицей, обожавшей огромные шляпы, служившие идеальным выражением ее чудовищного самомнения. На той карточке, что я выудила, она была снята лет двадцать назад, а то и больше. На заднем плане сидел отец за фортепиано. Даже тщась понравиться матери, он не мог преодолеть робости и играл, только если она ему велела. Обычно она делала это, когда у нас собирались гости, словно говорила всем и каждому: «Вот видите, я не зря полюбила этого человека, он — артист». Именно музыкальные таланты отца помешали матери окончательно и бесповоротно бросить его. Против вальсов Штрауса она оказалась бессильна. Особенно на нее действовало сочинение «На прекрасном голубом Дунае», производившее эффект мощного транквилизатора. На фотографии мать сидит рядом с ним на скамеечке; ей примерно столько же лет, сколько мне сейчас, так что человек посторонний может принять ее за мою сестру или дальнюю родственницу. В пальцах у нее зажат мундштук — по ее мнению, курить с мундштуком шикарно, — и она улыбается в объектив: ни за что на свете она не допустила бы, чтобы ее облик был запечатлен для вечности в невыгодном ракурсе. Безукоризненная красота. Интересно, она красивее меня? Прекрати задавать себе вопросы, неутешительные ответы на которые тебе известны. Елена Великая и из могилы продолжает загораживать тебя своей тенью. У тебя до сих пор звучит в ушах ее смех. И ее излюбленная фраза, которой она потчевала всех своих гостей: «А это крошка Эжени, мой кукушонок. Трудно поверить, что она моя дочь, не правда ли?» Я быстро положила фотографию обратно и постаралась найти что-нибудь менее враждебное. Вот снимок с одного дня рождения — Жорж собирается задуть пять свечек. Разумеется, в тот день ему исполнялось не пять, а пятьдесят лет. Я допустила промашку, купив торт, посыпанный порошком какао, и в результате спустя несколько секунд — по фотографии догадаться об этом, конечно, было невозможно, — сам Жорж, стол вокруг него и сидящая рядом его сестра оказались припорошены мелкой коричневой пылью. Арно взял карточку у меня из рук.


— Кто это? Ваш первый муж?

— У меня был всего один муж.

Он удивился.

— А что с ним стало?

— Живет здесь неподалеку с другой женщиной.

— Это он от вас ушел?

— Да.

— И вы хотите ему отомстить?

— Нет, не думаю.


Он старательно шевелил извилинами, пытаясь докопаться до истинной причины своего присутствия в моем доме. Снова посмотрел на фотографию. Арно и Жорж в упор глядели друг на друга, оба в равной степени пораженные происходящим. В конце концов, что тут творится? Ни тот ни другой не имели на этот счет никакой стройной теории. Правила в этой игре устанавливали не они. Впервые в жизни музыку заказывала я.

Еще одна фотография — мой дядя Арнольд с Эрминой на коленях. Мой дядя — это было нечто. Почти двухметрового роста, с черной гривой волос и пышными усами, он ни зимой ни летом не снимал солнечных очков, ходил в расстегнутой чуть ли не до пупа рубашке и сыпал прибаутками, которые, наверное, помнил последним во Франции. Сама невинность, он обожал разговоры о сексе и во время семейных застолий без конца намекал на разгульную жизнь, которую вел исключительно в воображении. Дядя был не просто женатым человеком — он был верным мужем. Вот такая странность… Взрослые неохотно оставляли детей с ним наедине. Действительно, он запросто мог спросить у моей десятилетней дочери — причем без всякой задней мысли, — есть ли у нее дружок и дошло ли у них дело до чего-нибудь серьезного. Ему все это казалось абсолютно естественным.

— Это кто-то из ваших родственников?

— Да. Это мой дядя Арнольд.

— Надо же. Ни за что не скажешь. Он не похож на остальных. Смотрится белой вороной.

— А в твоей семье мужчины на что похожи? — в свою очередь поинтересовалась я.

Он пожал плечами:

— В моей семье нет мужчин. Во всяком случае стоящих. — Арно погрузил руку в коробку и извлек на свет мою фотографию в 25 лет. — А это кто? — спросил он. — У меня перехватило дыхание. — Кто это? — повторил он. Вопрос уже сорвался с губ, и он не успел прикусить язык: — Извините. — Мне от твоего извинения ни жарко и ни холодно, хотелось крикнуть мне. Вернее, нет. Скорее холодно.

Ну да, все правильно, я не слишком напоминала себя прежнюю. Вот ведь как бывает: меняешься настолько, что становишься чужой самой себе. Ты — молодая, та, которая всем нравилась и которую любили не в пример больше тебя нынешней, попросту исчезаешь. Согласиться с этим нелегко, но, когда тебе недвусмысленно заявляют об этом, следует признать истину.

Я забрала снимок у него из рук. Краски немного выцвели, но я отлично помнила сцену на пляже, как будто все это было вчера. Я перевернула фотографию. Рука Елены Великой твердым карандашом начертала на обороте: «Нини. Юг Франции. 1971». Большим пальцем я поскорее зажала дату.

— Это мой отец снимал, — сказала я. — Я тогда еще проводила каникулы вместе с ними. И они звали меня Нини — как маленькую девочку. Мы ездили в Жуан-ле-Пен, купаться в Средиземном море. В тот год мать надумала своими руками связать нам купальники. Тогда пошла повальная мода на вязку «рисом». Подлинный ужас начинался, стоило войти в воду. Мокрый хлопок тяжелел, а сох потом не меньше трех часов. — Я проследила за взглядом Арно: якобы привлеченный фасоном купальника, он задержался на бедрах почти обнаженной молодой женщины и пополз выше, к ее высокой груди. Но женщина на фото улыбалась как ни в чем не бывало — ей нравилось, что на нее смотрят. Да она с ним кокетничает, мерзавка. Подмигивает ему, дрянь такая. Интерес, с каким он на нее пялился, вызвал во мне приступ ревности. Мне казалось, что я таю, растворяюсь, исчезаю в старушечьем теле. Никогда бы не подумала, что можно сделаться худшим врагом самой себе. Теперь-то я поняла, почему люди хранят свои воспоминания в хронологическом порядке.

Хлопнула первая дверь, за ней вторая. Вернулась Эрмина. Чаще всего она направлялась прямиком в свою комнату, чтобы не сталкиваться со мной. Я воспользовалась этим отвлекающим маневром и забрала у Арно фотографию. Закрыла коробку и, вскарабкавшись на стремянку, убрала ее на самый верх шкафа. И бросила оттуда:

— Я хотела бы, чтобы ты перестал обращаться ко мне на «вы».

8

Пока я готовила омлет, он изучал телепрограмму. В зеркале я могла наблюдать его профиль. Прекрасное животное пребывало в покое и не возражало, чтобы им восхищались. На короткое время его изменчивый облик зафиксировался, давая мне возможность окинуть его единым взглядом. Надо же, такие темные глаза и такая бледная кожа… Под мочкой уха располагалась довольно крупная кокетливая родинка, превращая эту часть лица в вопросительный знак. Вопрос, впрочем, заключался в следующем: не является ли присутствие Арно в данном месте и в данное время стопроцентной нелепостью? Нелепость? Нелепость, нелепость, нелепость? Я выливала на разогретую сковородку яйца, когда почуяла, что задыхаюсь. Причиной удушья стало всем известное явление, именуемое панической атакой. Мой мозг зациклился на одном-единственном слове и буксовал, словно иголка проигрывателя на поцарапанной пластинке. Поврежденный механизм отказывался работать. Меня заколотила такая сильная дрожь, что я выронила деревянную лопатку на пол и смотрела, как она падает, пока ладонь, схватившаяся за ручку сковороды, покрывалась ожогом. Я чувствовала, как на коже отпечатывается след раскаленного металла. Боль перекинулась на всю руку. Нелепость, нелепость, нелепость!

Арно вытянул шею, любопытствуя, что там такое. Обычно таблетки, которые я бесперебойно принимала утром и вечером, обеспечивали мне хорошее самочувствие. Химия удерживала мои взбрыки надежнее, чем крышка кипящую воду в кастрюле. Да, мир на фоне лекарства терял в цвете, ну и что? Стоило мне проглотить очередную дозу, как окружающее утрачивало свое значение, но как раз это меня и устраивало. Я вовсе не нуждалась в сильных ощущениях. Покой — вот и все, что мне требовалось. Но происходящее этим вечером настолько выходило за рамки нормы, что я не могла не задаться вопросом. Что ты вытворяешь, Эжени? Все это нелепо, нелепо, нелепо!

Паническая атака стала физическим выражением вопроса, оставшегося без ответа. Но, поскольку я от природы испытываю ужас перед пустотой, незаполненная ячейка вызвала головокружение и, как следствие, нарушение координации движений и полнейший сумбур в мыслях. В мозгу завывал пронзительный сигнал тревоги. Тебе нечего сказать ему, Эжени. И ему тоже нечего тебе сказать. Все это — бездарная театральщина. И тебе это известно. Ты боишься подлинных причин, толкнувших тебя на этот странный поступок, не желаешь задуматься над корнем зла. За твоим вопросом скрывается другой. Почему? Почему ты хочешь, чтобы он был здесь?

Извинившись, я бросилась к себе в спальню. Немедленное решение проблемы было рядом, под рукой. Мне стоило немалых трудов ухватить синюю коробочку, еще труднее оказалось ее открыть. Скорее, Эжени, скорее! Я не хотела, чтобы Арно что-нибудь заметил, и от страха никак не могла справиться с аптечной упаковкой. Ну вот, осталась всего одна таблетка. Драгоценная таблетка, выпавшая из моих неуклюжих пальцев, покатившаяся по ковру и исчезнувшая где-то под кроватью. Я легла на живот, щекой на пол, и принялась судорожно шарить рукой по шероховатой поверхности. Сзади послышался звук шагов. Арно звал меня слегка обеспокоенным голосом. Кончиком указательного пальца я наконец нащупала крошечный шарик, загнала его под ноготь и последним усилием воли донесла до рта. Сунула под язык, заодно проглотив пару-тройку ковровых ворсинок. Таблетка мгновенно растаяла во рту, и от одного сознания того, что я успела, меня отпустило. Я быстро вскочила на ноги, и в этот момент в двери показалась его голова.