Мать прибежала на шум с овощным ножом в руке. Увидев меня, она пронзительно закричала. Это был полновесный, плотный, густой крик, он облетел комнату, протаранил стены и проник к соседям, он пробивал насквозь тела и накрывал собой пейзаж, пока не ушел в почву, достигнув центра Земли, которая в тот миг, думаю, содрогнулась. Если я закрою глаза и постараюсь сосредоточиться, то еще смогу снова услышать его леденящие кровь отголоски, — впрочем, я никогда этого не делаю — слишком страшно. И что же потом сделала моя мать? Бегом вернулась на кухню, хлопнула дверью и открутила громкость радио на полную катушку. Ну а потом? А потом — ничего. Я так и валялась на полу, и лужа у меня под щекой становилась все больше. Больно мне не было — я вообще ничего не чувствовала, но все-таки заплакала и принялась звать: «Мама, мама, мама, мама», но это слово ничем не могло мне помочь, на том конце провода никого не было, и минуты одна за другой утекали в пустоту. Над головой у меня кружила муха. Так продолжалось, пока не явился наш нижний сосед Шарль Пайтон. В тот день он из-за гриппа не пошел на работу и услышал со своего этажа мамин крик. Дверь в нашу квартиру оказалась открыта, и, по всей вероятности, этим двум случайностям — гриппу и незапертой двери — я и обязана своим спасением. А мать? Что — мать? Она и палец о палец не ударила. Я выкарабкалась, хотя долго потом ходила в ортопедическом воротнике и мучилась от болей в шее. Также на память о происшествии мне остались два шва, которые, если присмотреться, еще и сегодня видны у меня на лопатке, — две строчки из истории моего детства, написанные непосредственно на коже.

Вечером, вернувшись с работы, отец зашел ко мне в комнату, не выпуская из рук кожаного портфеля. Он присел ко мне на кровать и, не глядя в глаза, объяснил, что мать не виновата в том, что помощь подоспела так поздно. Она все равно ничего не смогла бы сделать, потому что давно больна. У нее в организме не хватает кальция, и его дефицит вызывает системные сбои, в результате которых она с разной остротой реагирует на телесную и душевную боль, а иногда не реагирует на нее вовсе, переживая нечто вроде паралича. Он придумал это рациональное объяснение в надежде, что оно поможет мне смириться с мыслью, что родная мать бросила меня истекать кровью на полу. Отец нес эту ахинею голосом, лишенным интонаций, торопясь поскорее покончить с чувством вины, которое был вынужден делить с матерью. Она была виновата в том, что ничего не сделала, он — в том, что ее покрывал. Больше мы этот эпизод не обсуждали.

В тот вечер по телевизору Америка оплакивала свою жизнь, в которой больше ничего не будет, как раньше. Женщины рыдали по убитому президенту. «Все потому, что он был красавчиком», — прошипел отец. Я тоже считала их скорбь идиотизмом. Я сидела между родителями на нашей продавленной софе, точь-в-точь как в другие вечера, и сознавала, что у нас тоже ничего не будет как раньше. Пусть мать, как обычно, сидела и что-то шила, изредка поднимая голову к экрану, пусть отец привычно критиковал все, что не было французским. Я не плакала, потому что поняла: будущему доверять нельзя. То, чего боишься больше всего на свете, может произойти буквально в следующий миг.

Мне не удалось убедить себя в правдивости байки про кальций. А уж как я старалась — Бог свидетель. Но перед глазами все время вставала одна и та же картина: мать разевает свой огромный рот, кричит и убегает прочь, и не думая меня спасать. Родная мать желала тебе смерти. Убивать тебя она не хотела, боясь запачкаться.

Но, когда подвернулся удобный случай, когда она увидела, как ты, израненная, лежишь на полу и причитаешь: «Мамочка, помоги!» — то решила, что удача сама плывет ей в руки, что, если чуть повезет, все сделается само собой и она наконец от тебя освободится.

В тот вечер, морщась от саднящей боли в зашитой спине, я дала себе торжественное обещание. Если я когда-нибудь стану матерью, то буду доброй. Я научусь слушать своего ребенка. Буду любить его и баловать. Сделаю все, чтобы он был счастлив, счастлив по-настоящему, а не для видимости, лишь бы не расстраивать меня — в ту пору я свято верила, что в этом состоит священный долг каждого ребенка по отношению к людям, подарившим ему жизнь.

Выполнить обещание я не сумела. Последнее тому доказательство было мне только что предоставлено. Приговор вынесен, подсудимая признана виновной. Эрмина паковала вещи в большие картонные коробки. Уносила свой бардак с собой. Поживет у Жоржа, пока не подыщет маленькую квартирку на двоих с подружкой. Немного поможет отец, но и она найдет себе работу, чтобы оплачивать свою часть аренды. Во всяком случае, так она все распланировала. Она насвистывала, старательно делая вид, что ей все нипочем. Я никогда не переоценивала душевных качеств своей дочери, но знала, что в эту минуту сердце у нее щемит так же, как у меня, а в горле стоит комок, наполняя рот горечью. На улице лил ледяной дождь, расчерчивая своими струями хмурый февральский день, и мне было больно думать, что моя дочь уходит из теплого дома в какое-то неизвестное мне место, и еще неизвестно, не замерзнет ли она там. В ванной комнате она собрала свои флаконы и кое-как побросала в коробку. Меня так и подмывало помочь ей и сказать, что так нельзя, что все разольется. «Давай я уложу», — хотела предложить я. У меня прямо руки чесались аккуратно расставить ее пузырьки, плотно прижимая один к другому, чтобы не разбились в дороге. Разумеется, я этого не сделала. Ограничилась тем, что слонялась за ней по пятам, но от материнских наставлений воздержалась — низвергнутая, я больше не имела на них права. Покончив со сборами, Эрмина потерла руки, стряхивая пыль, затем уперла их в бока и удовлетворенно вздохнула. Грузчики приедут и все заберут, сообщила она, а когда я выразила удивление, только возмущенно хмыкнула: «Что тебе не нравится? Лично я не собираюсь уродоваться, таская все это на своем горбу!» Бетти поджидала ее на пороге. Из нас троих она меньше всех прятала чувства и откровенно хлюпала носом. В кулаке она держала тряпку, которую использовала в качестве носового платка. Мысль о продолжающемся распаде семьи была ей невыносима — именно его она и оплакивала, а вовсе не расставание со стервозной девицей, никогда не пытавшейся с ней поладить. Эрмина натянула шерстяное пальто и подхватила чемоданчик, в который сложила самое необходимое. Она даже не оглянулась с порога, не желая рисковать: как известно, последние слова и жесты порой способны перевесить все, что было сказано и сделано до того, заставляя переменить с трудом принятое решение. Такого подарка, как грусть на блюдечке, Эрмина мне преподносить не собиралась. Мимо горестно застывшей в дверях Бетти она прошла, не удостоив ту ни единым взглядом. Несчастная женщина дважды перекрестилась, быстро и нервно. Во мне и так с самого утра все кипело, но эти ее судорожные дерганья окончательно выбили меня из колеи. Едва закрылась дверь, я повернулась к Бетти, уже вовсю рыдавшей: «Вы-то чего разнюнились? Вы радоваться должны, что Эрмина ушла. Она вас ни капли не любила. Утверждала, что вы плохо работаете. Что на кухне вечно грязь. Она раз тридцать требовала, чтобы я вас уволила. А вы по ней плачете как по родной!»

Бетти еще никогда не слышала, чтобы я повышала голос. Она так и замерла с открытым ртом — круглая дыра со стекающими книзу краями, — исказившим лицо безобразной гримасой. От вида этого уродливо раззявленного рта меня передернуло. Наверное, из-за него я и не сдержалась: «А если вам что-то не нравится, если вы считаете себя вправе меня осуждать, то можете убираться! Вы — наемный работник, и я плачу вам не за то, чтобы вы изливали тут свои чувства! Так что собирайте вещички. Хотя бы получите достойный повод ходить с постной миной!» Гнев, как и чревоугодие, может доставлять краткое, но чрезвычайно сильное наслаждение. Ты окунаешь палец в банку с вареньем и облизываешь его, сладость растекается по нёбу, и вдруг ты понимаешь, что хочешь еще и еще, и уже не можешь остановиться, пока не прикончишь всю банку. Уголки ее губ сползли еще ниже. Выглядело это ужасно, как будто рот сейчас вообще упадет у нее с лица. И я решила ее добить: «Ваша жизнь никчемна, Бетти. Вы одна, мужа у вас нет, а детям на вас наплевать. Их интересует только ваш банковский счет. Не уверена, что, если вы завтра сдохнете, они проронят хоть слезинку. А теперь уходите. Видеть вас больше не желаю». То, что я выгнала Бетти, произошло в какой-то мере случайно, но, расправившись с ней, я сразу почувствовала, как все мое измученное тело накрывает волной спокойствия. Бетти еще раз перекрестилась, но это уже не имело никакого значения. Она неодобрительно трясла головой и еле слышно бормотала: «Нехорошо это, совсем нехорошо. Разве ж так можно?..» Я ушла к себе и легла.

18

Он настоял на том, чтобы пригласить меня на ужин. С тех пор как мы остались в квартире одни, поведение Арно совершенно изменилось. Плотину прорвало, и он начал понемногу рассказывать о себе. Я не задала ему ни одного вопроса, хотя они так и рвались с языка. Мне хотелось знать, где он родился, хотелось иметь представление о его прошлом, его семье, получить хоть какие-то обрывочные сведения, позволяющие понять, что он за человек. Не хуже завзятого детектива я собирала улики. У него не было по-настоящему счастливого детства. «Мы с матерью», — говорил он, никогда не упоминая об отце. Вряд ли это было случайностью. Однажды он назвал имя города, в котором вырос, — Дижон. В небольшом домике. Итак, домик в Дижоне. Не бог весть что, но у меня хоть появилась точка отсчета. Мысленно я воссоздавала декорации. Скромное строеньице, выкрашенное голубой или охровой краской, под черепичной — чтобы выглядело не так убого — крышей, с крохотным ухоженным садиком, в котором по весне высаживали ровной ниточкой луковицы нарциссов или тюльпанов. Мать — славная тихая женщина, державшая дом в чистоте, но лишенная всякого вкуса. Она коротко стригла ногти, которые сроду не покрывала лаком, никогда не ходила к парикмахеру и часто сетовала, что совсем не успевает следить за собой.