Хотела ли я замуж? Честно, нет. Нас с мамой рано бросил отец. К бабушке дед тоже не вернулся с войны, нашел по дороге домой другую. Я боялась такой же судьбы. Но я была крупная, сильная девка, и соки во мне бурлили совершенно недвусмысленные. И хоть «переспать» давно уже не было грехом, я себя блюла. Вот почему мне было хорошо с Лидой из Олонца. Мы обе были принципиальные девушки. Господи прости!

И тут из Олонца к Лиде приехал парень. Привез ей какую-то посылку. Он был первокурсник, щупленький такой пацанчик с кудрявыми волосами. Звали его Фимка Штеккер, что по-нашему – Штырь. На Штыря Фимка обижался, лез дать в морду, и самое в этом любопытное – обзываться перестали, стали звать по-свойски Фимычем: парень вроде хороший, разве что фамилия подкачала со всех сторон.

Он был лихой анекдотчик, трепался без остановки. Парни из моей группы были как колуны, тяжелые и неразговорчивые. Юмор их был исключительно ниже пояса. Мне же всегда нравился треп со вкусом. Причем на все темы, кроме нижних. Я любила слушать высокий, тонкий голос Валюшки, вещавший о страдалице Пенелопе, и изящную болтовню Елены Васильевны о преимуществах польских кремов перед нашими, и трамвайную свару, если она без лютой злобы, а так, на уровне «сам дурак». Фимке явно нравилось, как я хохочу. В общем – невысокое начало для любви, но какое уж есть. А Фимка возьми и прилипни.

Сначала было просто смешно (слон и моська), а потом, сама не заметила как, я стала испытывать к нему благодарность за то, что во мне, большой и тяжелой, он увидел просто девушку. Я была на шесть лет его старше. Но все полетело к черту – дипломная работа, распределение, Валюшка, к которой я все собиралась зайти. Я себя не помнила. И все у нас было. Я проглядела, что вдруг кому-то понадобились Мытищи, и получила взамен Челябинск. Отбивалась чуть ли не ценой комсомольского билета, сама поехала и устроилась на мытищинский завод мастером цеха, сняла комнату рядом со станцией, чтобы сократить время дороги для Фимки. Комнатенка – ужас даже по сравнению с подвалом Милы, зимой в щели залетал снег. Я привезла от мамы три старых ватных одеяла и, не думая о страхолюдности дизайна, обила ими стены, что не спасло меня от воспаления легких и больницы, из которой меня забрала мама, уволила с работы и увезла домой в родной Калязин. Но до того, до того… Еще только разыгрывалась болезнь. Я рыдала не от нее, не оттого, что мне не хочется болеть. Я рыдала, потому что Фимка канул.

Он исчез, увидав эту комнату в одеялах и меня в хозяйских страшных валенках. Как раз пришла врач и сказала, что опасается воспаления легких.

– Вы ей кто? – спросила она Фимку.

– Товарищ, – ответил он.

– Подождите, товарищ, неотложку. Поможете с транспортировкой. – И, оставив направление на столе, врач ушла.

У меня тогда было уже под сорок, но он все-таки трахнул меня и даже высадил на горшок пописать, но дожидаться неотложки не стал, сказал, что в расписании электричек большой пропуск и если он не уедет сейчас, то ему придется застрять до ночи. В общем, что-то такое электрическое ему мешало, я плохо соображала, и он выскользнул из одеяльной комнаты, не успела я поднять тяжелые болючие веки.

Но главное – я забеременела в своем температурном аду.

В полубреду я сообразила оставить хозяйке адрес больницы, куда меня отправляли. Для Фимы. Он не приехал ни разу. Выписавшись из больницы, я оставила ему калязинский адрес. Тоже напрасно. Когда я слегка оклемалась дома и поняла, какая у меня задержка, я написала ему письмо на институт. Ни-че-го.

* * *

Врачом-гинекологом была моя школьная подруга. Я рассказала ей все, она ответила, что не рекомендует оставлять ребенка: что там могло завязаться при температуре сорок? Но надо все-таки посоветоваться с более опытными врачами. Где их взять? Надо ехать в Москву. Мама меня подкормила, конечно, но той большой девицы, которая была раньше, из меня уже не получилось. Правда, все признали, что мне так лучше. Бабушка посетовала: «Тебя бы одеть красиво, была бы как Ларионова».

Но мы были бедны. Мама всю жизнь ишачила в школе завучем, с утра до вечера. Отец мой сбежал, когда мне было пять лет. Сколько сейчас ни пытаюсь вспомнить его живым, не получается. Только во сне он приходил, гладил меня по голове и повторял: «Учись, доченька, без образования теперь ни тпру ни ну…» У нас были сад и огород, бабушка на базарчике торговала яблоками и облепихой, молодой редиской и зеленым луком. Не голодали – точно, но чтоб что-то купить – только с рук или в комиссионке. Дом то там, то сям требовал укрепления, покраски. Как ни крути, дом важнее пальто. И еще по чуть-чуть откладывалось на смерть бабушки. Получилось для мамы.

Приехав в Москву, я как-то быстро устроилась в технический отдел управления городским транспортом – меня была еще московская прописка. Самый беспокойный отдел: все ломалось, все сходило с рельс, все горело. Службы спасения как таковой еще не существовало. Зато была я с двумя-тремя рабочими и машиной с краном. Элементарная аварийка, в которую никто не хотел идти. А я мечтала, идя в управление, о каких-то новых инженерных идеях, о двухэтажном троллейбусе, например. Но оказалось, молодая и энергичная девица нужна была для работы грубой, а подчас и неподъемной. О беременности своей я молчала. Кто бы меня такую взял? Я боялась идти к врачу, чтобы не было утечки информации. Тем более что я чувствовала себя хорошо и все собиралась сходить к Фимке.

Тут интересно, почему я этого не сделала, почему с ходу, вернувшись в Москву, не пошла в институт. Теперь понимаю – ничего бы это не изменило. И не надо думать, что сидело во мне оскорбленное самолюбие там или гордыня. Нет и нет! Меня останавливал тот самый обсмеянный не то задний ум, не то шестое чувство-предвестие, но определенно что-то очень нематериалистическое. И я наплела себе вот что. Я хочу появиться перед ним во всеоружии удачи. Я работаю в Москве. У меня все замечательно. Так, в сущности, и было. По невероятному везению, может, даже по чьему-то недогляду – спасибо управлению – мне сразу дали хорошую комнату в их ведомственном доме – случай почти фантастический. Светлая, теплая, второй этаж, и всего одна соседка, пенсионерка баба Груша, которая почти пятьдесят лет водила трамвай по самому длинному в Москве маршруту. Соседом у нее до меня был водитель трамвая, тоже старик. Жили они семьей, но неофициально, собирались умереть вместе, взявшись мокрой рукой за оголенный провод. Но старик умер скоропостижно легкой смертью в их семейной постели, а так как лицевой счет на комнату у него был свой, то ее полагалось отдать нуждающемуся. Баба Груша не возражала, она жалела бесквартирных. Она только боялась пьяниц, хоть женщин, хоть мужчин, и детей-подростков, которые баловались в подъезде, поджигали почтовые ящики и вообще делали много такого, от чего баба Груша приходила в некоторое остолбенение, потому что в ее детские годы такого не было даже в воображении.

Она мне обрадовалась. Молодая, как выяснилось, непьющая и без детей. Я ей ничего не сказала. Мне хотелось ребеночка, а чтобы сохранить работу и тем самым комнату, я решила, что буду скрываться до последнего. От меня большой остались широкие вещи, значит, у меня впереди есть месяца четыре, чтоб доказать, как не зря меня взяли и как правильно будет сохранить меня на службе. Исподволь я обольщала бабу Грушу как возможную няньку.

Вернувшись из Калязина, я не пошла к Ефиму еще и потому, что была все-таки обида, что он не дождался тогда «скорой», а потом не нашел оставленные мною следы. Но главное, конечно, – надо было ухватить работу. Что я без нее? Нищая. Получалось, что страсть ли, любовь ли – жизнь того в расчет не принимала. Аварийка была важней и надежней. Хотя каждую секунду я думала о Фимке, хотела его, но, видимо, слишком осторожен был мой задний ум. Киплю, киплю, но не выплескиваюсь. Когда же у меня все устроилось, я пошла в институт.

Накануне я привела комнату в товарный вид. От покойного деда остался не востребованный Грушей стол, одностворчатый гардероб и диванчик с поднятым изголовьем, но без спинки. Груша не пожалела и оставила мне веселенькие занавесочки на окне и дала скатерть под цвет им с бахромой, которую называла «махромой», потерявшей вид из-за частых стирок. «Ты ее срежь». Но я расплела склеившиеся косички «махромы», подровняла, и мне стала нравиться моя комната, теплая, тихая, с желтым крашеным полом.

«Фимка, – скажу я ему, – не крутись по углам, а переезжай ко мне». Про ребеночка я скажу, когда он поселится, мы с ним хорошо полюбимся, и я так, между прочим, замечу: «А помнишь, как в одеяльной комнате ты лихо успел до приезда «скорой»? От того кайфа у меня кое-что осталось».

Я поехала в институт к концу занятий, заходить на факультет не стала – я была в робе, как бы с работы, а на самом деле она у меня была одна на все про все.

Стояла так, чтобы видеть всех, но чтоб самой на глаза не попасть. Высыпал Фимкин курс. Его не было. Я пошла за его однокурсницей, обошла стоящий трамвай и вышла, будто так и надо, ей навстречу.

– Привет!

– Привет! Не смотри на меня так. Я с работы. Я лучший чинщик московского транспорта. Как альма-матер?

– Видишь, стоит.

Я понимала, что девчонка знает меня на е-два е-четыре и несколько обескуражена моим явлением.

– Фимка был в институте? – спросила я. – У меня к нему дело.

– Фимка? – девчонка наморщила лобик. – Штеккер, что ли? Так он эмигрировал уже пару месяцев как… Собралась еврейская компания и спрыгнула с родины-матери.

Я очень хорошо представляю «морду своего лица» в тот момент. Как я открыла рот от потрясения, а потом творила из этого распахнутого рта некую улыбку удивления. Справившись с этим («Ну, дают ребята!»), я сощурила глаза, как бы ехидно, а на самом деле боялась, что разревусь, и сказала:

– Значит, дела у меня к нему нет. – И пошла, виляя задом, чего, по правде сказать, делать не умела. Но я именно так представляла себе правильную демонстрацию полного, какого-то надмирного равнодушия ко всему. Почему я решила, что задница в этом деле самое то?