Кадык на его горле резко поднялся и опустился. Какое-то время он стоял, беззвучно шевеля губами, как будто про себя проговаривал слова, готовые сорваться с языка. Затем вышел, даже не попрощавшись.

Рия тоже не засиделась в кухне, медленно вышла в коридор и прошла в восточное крыло. Там по лестнице в маленьком холле поднялась наверх в свою комнату. Все так же, не торопясь, она подошла к шкафу и достала черное бархатное платье. Взяв его за плечи, Рия резко развела руки – лиф треснул до талии. Она рванула юбку, но упрямая ткань не поддалась. Рия бросила платье на пол, наступила на подол и дернула за другой край. Эта попытка оказалась успешнее, и юбка с легким свистом лопнула по всей длине от талии до подола. Такую же процедуру она проделала со спинкой лифа.

Когда платье превратилось в ворох лоскутов, пот градом катился по ее лицу, но глаза оставались сухими. Рия ногами сгребла в кучу то, что недавно было роскошным платьем, скомкала в узел и торопливо вернулась в кухню. Там она застала Бидди, которая с удивлением смотрела, как мать с узлом в руках направляется к очагу.

– Мама, что ты хочешь делать? – спросила она. Рия не ответила. Кочергой отгребла золу и бросила первый лоскут на тлеющие угли. Только после этого она обернулась к дочери.

– Ты хочешь знать, что я делаю? Сжигаю свою глупую ошибку. Запомни это. Пусть в памяти твоей отпечатается такая картина: твоя мать сжигает в очаге куски черного бархатного платья.

– Ах, мама, мама, – в глазах Бидди блестели слезы. – Это то платье, которое подарил тебе хозяин, и ты… ты обещала, что как-нибудь наденешь его и покажешься мне. Что с тобой, мама?

Рия ответила дочери только тогда, когда последний кусок бархата полетел в огонь. Кухня пропиталась запахом горелой ткани, от которого они принялись чихать. Лишь после этого она ответила:

– Я прихожу в себя, детка. Наконец-то прихожу в себя.

Вечером, когда она принесла хозяину бульон, он поинтересовался:

– Рия, пахло паленым, я чувствовал сильный запах.

– Так и есть, пахло паленым, – подтвердила женщина.

– Что же вы жгли? – озадаченно спросил Персиваль.

– Всего-навсего платье вашей матери. – Она долго, не отрываясь, смотрела на него, пока вместо удивления на его лице не отразилась боль. Уже идя к двери, услышала, как он тихо произнес: «Рия, ах, Рия». В голосе его звучала глубокая печаль. И женщина вспомнила, что таким же печальным был и крик ночной птицы, который так часто доносился из леса. Слышалась в этом крике какая-то щемящая тоска, скорбь о потере. Крик птицы звучал так заунывно, что Рия выбиралась из постели и закрывала окно. Но значение иных звуков оставалось за пределами человеческого понимания.

Часть II

Между двух рубежей

Глава 1

Лондон 7 февраля 1749 года

Милый мальчик,

Ты на пороге возраста, когда в человеке в полной мере пробуждается способность к рассуждению. Надеюсь, что, не в пример многим своим сверстникам, постараешься воспользоваться этой способностью и ради своего блага займешься поиском истины и обретешь знания, подкрепленные логикой и здравым смыслом. Признаюсь тебе (а у меня нет желания что-либо от тебя утаивать), что и сам я всего лишь несколько лет назад стал предаваться размышлениям. До шестнадцати-семнадцати лет я не утруждал себя раздумьями. Да и позднее, в более зрелом возрасте, не торопился подвергать сомнению знания, которые приобрел. Я принимал на веру понятия и представления, о которых узнавал из книг, либо соглашался с мнениями друзей и знакомых, не пытаясь оценить, истинны они или ложны. Я предпочитал совершать мелкие ошибки, чем брать на себя труд искать истину. Отчасти по причине лени, частично из-за легкомысленного образа жизни и в немалой степени из-за ложного стыда отказаться от общепринятых мнений, но именно поэтому я шел по жизни, влекомый предрассудками и предубеждениями, вместо того чтобы руководствоваться здравым смыслом и искать истину. Но с тех пор как я взял на себя труд заняться размышлениями и нашел в себе смелость сохранять свои убеждения, ты не можешь себе вообразить, насколько кардинально изменились мои представления о жизни. Факты, события, всевозможные понятия предстали предо мной совсем в ином свете, в то время как раньше скрывали истину от меня предубеждения и стена общепринятых взглядов. Быть может, что и теперь я в своих суждениях не свободен от ошибок, ибо ошибки могли в силу давней привычки устояться и превратиться во взгляды. А причина в том, что трудно отличить привычку, сложившуюся в молодости и сохранявшуюся на протяжении долгих лет, от результата рассуждений и размышлений.

Моим первым предрассудком я считаю (не буду упоминать о тех, в которые верят дети и женщины: всевозможные эльфы, гномы, призраки, вещие сны, черные кошки, просыпанная соль и тому подобная чепуха) безоговорочную веру в непогрешимость классики. Именно она стала моим первым серьезным предрассудком. Подобное отношение к классическим образцам сформировалось у меня под влиянием прочитанных книг, и в немалой степени к этому причастны мои учителя. Я наивно полагал, что последние пятнадцать веков мир не имел понятия о здравом смысле и чести, которые исчезли вместе с Древней Грецией и Римом. Гомер и Вергилий не могли иметь недостатков, поскольку принадлежали к древнему миру, и, напротив, Мильтон[8] и Тассо[9] не могли иметь достоинств, так как не принадлежали к великой античной эпохе. И применительно к древним я мог бы повторить слова Цицерона, адресованные Платону, хотя они не совсем свойственны философу: «Errare, mehercule, malo cum Platone, quam cum istis vera sentire».[10]


По столу сухо щелкнула линейка.

– Наконец-то, Бидди, теперь значительно лучше, – с удовлетворением отметил немолодой мужчина, наклоняясь к сидевшей справа от него стройной юной девушке. Лицо его избороздили глубокие морщины, седые волосы длинными прядями нависали над ушами. – Но твое французское произношение остается ужасным. Кроме того, ты делаешь ошибки, которые простительны твоему брату, – он бросил взгляд на двенадцатилетнего Джонни, смотревшего на него во все глаза, и Мэгги – в зеленых глазах одиннадцатилетней девочки плясали смешинки, – но для тебя говорить неправильно совершенно непозволительно, – произнес он вновь, сосредоточив все внимание на Бидди.

– Могу поспорить, что я говорю не хуже многих молодых леди.

– Повтори, что ты сказала.

– Я говорю не хуже молодых леди, то есть, я хотела сказать, не хуже, чем они, – поправилась девушка и хотела продолжить, но учитель жестом прервал ее.

– О молодых леди можешь не упоминать. Знаешь, мне иногда кажется, что я теряю с тобой время, что все эти годы занятий прошли впустую.

– Иногда мне тоже кажется, что вы теряли время и, как вы говорите, продолжаете его терять.

– Мисс, хочу еще раз напомнить, что вам не следует забываться.

– Боюсь, что вам все-таки придется делать это время от времени.

Он опустил голову и закрыл глаза. Бидди улыбнулась в душе. Она прекрасно знала, что он не сердится на нее, наоборот, его забавляет ее смелость. Слова из разговорного языка нарушали порой стройность речи, которой учил ее хозяин, и им обоим доставляло удовольствие поспорить. Прежние двухчасовые занятия растянулись теперь на три часа. Бидди с нетерпением ждала их. Она охотно занималась и по вечерам, хотя знала, что мать не одобряет ее пристрастия к учебе и предпочла бы, чтобы дочь вместо чтения что-нибудь шила, штопала или вязала коврики.

В последнее время учение доставляло девушке особое удовольствие. Бидди гордилась, что смогла уже одолеть большую часть второго тома «Писем лорда Честерфильда к сыну». По большей части, рассуждения лорда представлялись ей разумными, но из-за своеобразия шрифта, книга читалась к некоторым трудом. По мнению Бидди, она почерпнула из этих писем гораздо больше, чем из сочинений Вольтера, хотя Вольтер ей тоже нравился. Однако, на ее взгляд, он чаще витал в облаках, а лорд Честерфильд, напротив, писал о более прозаических вещах. В то же время, Бидди не разделяла многих из его взглядов, так как он полагал, что женщины не способны взрослеть и остаются в душе детьми. По его мнению, женщины способны лишь судачить, болтать о пустяках и не могут рассуждать логически, им чужд здравый смысл. С этим Бидди не хотела соглашаться, однако не могла не признать справедливости многих других его высказываний. В письмах лорда встречались и забавные моменты. Особенно она развеселилась, читая то место, где он объяснял сыну, что неприлично ковырять в носу. Бидди хохотала от души.

Раньше она часто читала матери отрывки из этих писем, но с недавних пор, по непонятным Бидди причинам, мать прерывала ее в середине письма и говорила: «Хватит». А на прошлой неделе она даже сказала дочери:

– Слишком уж ты умная становишься с этим учением.

– Но, мама, я думала тебе нравится, что я учусь, – искренне удивилась Бидди.

– А какой с этого толк? – возразила мать. – Ты со своей учебой отдаляешься от брата с сестрой, да и от меня тоже.

– Ну что ты, мама, – запротестовала Бидди. – Это для меня как игра. Мне легко учиться… И мне это нравится… Читать и все такое.

– Ты уже и говорить стала по-другому.

– Да нет же, мама, нет, – еще настойчивее возражала Бидди.

– Это так, – ответила мать. – Может быть, ты этого не замечаешь, но, поверь мне, со стороны виднее.

Она не думала говорить по-другому, но он, – Бидди бросила быстрый взгляд на хозяина – он всегда поправлял ее и настаивал, чтобы она говорила правильно.

– Ты снова задумалась. Не отвлекайся, продолжай читать.

Она взяла книгу и стала читать дальше.

* * *

…Мне не пришлось прилагать особых усилий, чтобы установить: натура человека и три тысячи лет назад была такой же, как и в наши дни. Моды и обычаи менялись, человеческая природа оставалась неизменной. Поэтому нет оснований предполагать, что люди были храбрее, мудрее и лучше полторы или три тысячи лет назад, как нельзя утверждать, что мясо животных и овощи в давние времена отличались лучшим вкусом. Осмелюсь бросить вызов почитателям древних эпох, что Ахиллес, герой Гомера, был негодяем и к тому же жестоким, что делает его мало подходящим на роль героя эпической поэмы. Он так мало думал о своей стране, что не встал на ее защиту, потому что из-за ссоры с Агамемноном…