— За что? Я уже все забыла!

Это была ложь. Вечером, раздеваясь, Мона поймала себя на том, что думает о Майкле: о его сокрушительном, почти жестоком объятии, о губах, до боли впившихся в ее губы.

Что почувствовала она при этом?.. Разумеется, унижение. Поступок Майкла лишь подкрепил ее неуверенность в себе и беспокойство о том, что думают о ней люди.

— Все оттого, что совесть нечиста, — объяснила она своему отражению в зеркале. — Я была тем, что в свете называют «женщиной легкого поведения», — вот и жду, что именно так со мной и будут обращаться.

Однако она радовалась, что примирилась с Майклом. Он надежен, как скала, на него можно положиться. Как нужны ей сейчас такие люди — и как жаль, что так мало их рядом!

Теперь она готова была проклинать прежнюю свою жизнь, когда, всецело сосредоточившись на одном-единственном человеке, отрезала себя от всех остальных. Лайонела больше нет — и что у нее осталось? Ничего.

Кроме памяти о тех годах, что они провели вместе. И все же Мона знала: вернись время назад, предложи ей кто-нибудь прожить эти годы заново — не колеблясь, она выбрала бы прожить их точно так же.

Ей вспомнилось, как Лайонел вошел в гостиную ее лондонской квартиры — с экстравагантной обстановкой, которую они подбирали вместе с Недом и которую теперь, после его гибели, приходилось распродавать за долги.

Когда он явился, Мона разбирала нефритовые украшения. Поначалу она не поверила своим глазам — застыла, судорожно сжав в руке холодные зеленые камни, глядя на него широко открытыми изумленными глазами.

— Мона! Я пришел к тебе, потому что… потому что не мог не прийти.

С усилием выдавив эти слова, он умолк. Мона заметила, что он сильно постарел за тот год, что они не виделись.

— Лайонел! Не могу поверить, что ты здесь! — Затем, приложив все усилия, чтобы скрыть свои чувства, она заговорила спокойно и непринужденно: — Однако очень рада тебя видеть. Ну что же, садись и расскажи мне все последние парижские сплетни. Я ведь уже давно не была в Париже!

Не обращая внимания на ее лихорадочную болтовню, медленными шагами он пересек гостиную и подошел к ней вплотную, едва не касаясь ее.

Только тут Мона осознала, что дрожит и не может поднять на него глаз — лишь судорожно сжимает в руке нефритовые четки, словно надеется, что холодные гладкие камни усмирят бурю в ее сердце.

— Мона! — проговорил Лайонел; в голосе его она узнала знакомые ноты.

— Не надо, Лайонел! — прошептала она. — Я этого не выдержу. Уходи! Как ты можешь так поступать со мной — после всего? Неужели не понимаешь?..

— Без тебя я не могу жить, — выговорил он хрипло и отчаянно, словно срываясь в пропасть.

На какой-то безумный миг она вообразила, что он свободен и пришел исполнить ее мечту — просить ее руки. Но затем — без слов, без жестов, без единого намека с его стороны — все поняла. Лайонел все еще хочет ее, но — на своих условиях.

Она колебалась… кажется, что-то нежное и прекрасное, приподнявшее было голову, умерло в ней в этот миг. Но мир молчал и ждал ее ответа.

Она неуверенно подняла глаза.

— Не понимаю… — начала она, но закончить ей не пришлось.

Лайонел уже сжимал ее в объятиях, губы его прильнули к ее губам; влюбленные прижались друг к другу с отчаянием моряков на плоту среди бушующего моря.

— Мона! Мона! — снова и снова повторял он ее имя.

Она молчала — близость его губ и рук лишила ее дара речи. Слов не осталось — все в ней было захвачено неописуемым восторгом, в котором наслаждение неразрывно сплетено с болью, — чувством, для которого не существует слов.

— Вернись ко мне! Вернись!

Мона знала: у нее нет выбора. Куда бы он ни пошел, она отправится за ним, потому что принадлежит ему, потому что без него ее жизнь безрадостна и пуста.

Смутно, словно во сне, она помнила, как готовилась к отъезду.

Приходили и уходили люди. Говорили, какая это щедрость с ее стороны — ведь ей не жаль расстаться со всеми этими прекрасными вещами, сопровождавшими ее в короткой семейной жизни. И еще говорили, с каким поразительным мужеством переживает она трагическую гибель бедняги Неда!

Они не понимали, что сейчас она совсем не думает о Неде — бедняге Неде, разбившемся на машине в безумных гонках от Лондона до Джон-о’Гротса, все участники которых должны были сидеть за рулем в гетрах и серых цилиндрах.

Очередная безумная затея Неда, очередное заманчивое приключение, о котором непременно напишут в газетах… Газеты-то, конечно, написали — вот только Нед их уже не прочел.

Но не все ли равно, что скажут и что сделают люди, думала Мона.

Так ли важно, что мать Неда терпеть ее не может и демонстрирует это при каждом удобном случае? Что громадное состояние его испарилось без следа, оставив по себе одни долги?

Что друзья Неда — такие верные, готовые за него в огонь и в воду, — пожали плечами и отправились на поиски новых приятелей-спонсоров?

Какое все это имеет значение, если через десять дней она уезжает в Париж?

Так Мона снова оказалась в Париже — в городе своей мечты, в чудном городе, казавшемся ей обворожительнее самого прекрасного сна.

Квартирка на Елисейских Полях — под самой крышей, с видом на соседние крыши и трубы; наряды и украшения, что покупал ей Лайонел, — все слилось для нее в каком-то калейдоскопе цветов, музыки, страсти, всепоглощающего счастья любить и быть любимой.

Теперь, оглядываясь назад, легко было забыть о долгих часах одиночества, о днях, тянувшихся как столетия, о ночах мучительной тоски по Лайонелу, когда он не мог быть с ней.

Ей нечем было занять себя — лишь сидеть и смотреть в окно. Ни друзей, ни знакомых у нее здесь не было, и заводить знакомства она опасалась, боясь выдать Лайонела, — только сидела и тосковала и сама себе казалась воплощением неутоленного желания.

Но вот являлся Лайонел — и забывалось все, кроме того, что они снова вместе.

Очень редко они куда-то выходили, Лайонел боялся, что их увидят вместе. Чаще всего они оставались в ее крошечной квартирке, не желая в мире ничего, кроме друг друга, сжигаемые неутолимым пламенем любви.

Слышался звук ключа, поворачиваемого в замке, — и у Моны замирало сердце.

Она спешила из комнаты в крохотную прихожую. Не нужно было слов, объяснений, — они просто бросались друг другу в объятия, и губы их жадно искали друг друга.

Да, в Париже она была счастлива, как нигде и никогда больше! Но Париж не длился вечно. Лайонелу предложили перевод в Египет.

Соглашаться было не обязательно — но он согласился, и из-за этого его решения они с Моной в первый раз поссорились.

Тогда она сбежала, бросив и Париж, и квартиру, и все его подарки. Ничего не объясняя, не предупреждая о своем приезде, примчалась в Аббатство.

— Вот и я! — объявила она с порога, словно готовясь защищаться от упреков.

— Милая, ты потеряла работу? — спросила миссис Вейл.

Мона вспомнила: она говорила матери, что получила в Париже работу, якобы закупает там одежду для какого-то английского магазина.

— Я потеряла все, — коротко ответила она.

И это было правдой.

Прошло три дня — и Лайонел устремился на поиски. Он звонил, он писал. Он примчался в Лондон и требовал, чтобы она с ним встретилась. Слабость то была или неизбежность — но она согласилась.

«Только чтобы попрощаться», — говорила она себе, прекрасно понимая, что сама себя обманывает.

Ее провели в номер, снятый Лайонелом в «Клэридже». Гостиная была пуста; мгновение спустя он вышел из спальни.

Лицо его было хмуро и решительно; но стоило им увидеть друг друга… забыто было все, кроме неудержимой радости оттого, что они снова вместе.

Снова она таяла в его объятиях, гладила по голове, прижималась щекой к его щеке…

— Любимая моя, как ты могла? — спрашивал он.

И она отвечала, плача и смеясь:

— Должно быть, я сошла с ума! Милый, милый, как я могла подумать, что смогу жить без тебя?

И они поехали в Египет. Все решилось так, как хотел Лайонел. Он всегда добивался своего. Страдала она, но, если бы решилась с ним расстаться, страдала бы куда сильнее. Ей вспомнились слова, сказанные однажды няней: «Так устроен мир: одни дают, другие берут, — и тех, кто берет, на свете гораздо больше».

Лайонел, несомненно, принадлежал к «тем, кто берет». Он властно требовал от жизни всего, что она могла дать. Требовал, чтобы его желания всегда удовлетворялись, — и все, чего желал, хотел получать только на своих условиях.

«И всегда побеждал», — устало подумала Мона.

А расплачивались по его счетам всегда другие. Не деньгами, как она после смерти бедного Неда, — страданием, одиночеством, несчастьем, угрызениями совести и мукой загубленной жизни.

Глава восьмая

В гостиной у Хаулеттов Мона ожидала Дороти.

Доктор с семьей обитал в уродливом кирпичном доме с высокими квадратными комнатами, в которых любая мебель смотрелась как-то нелепо; однако Дороти Хаулетт делала все, что могла, чтобы оживить свое неказистое жилище и придать ему уют.

Не ее вина в том, что годы и нелегкая жизнь стерли глянец с мебели, что желтые занавески выцвели, а паркет потемнел. Гостиная выглядела скромно, даже бедно, и все же в ней чувствовалась атмосфера дома.

Там и сям были расставлены фотографии, на подоконнике стояла корзинка с выпечкой, из-под дивана выглядывала игрушечная машинка, а возле камина мирно прикорнул серый персидский котенок.

Здесь не было ни роскоши, ни претензий. Ковры дешевые, но подобранные со вкусом; массивные, неуклюжие на вид, но прочные и удобные кресла, и горка поленьев перед камином.

Дверь отворилась, и вошла Дороти Хаулетт.

— Извини, Мона, что заставила тебя ждать, — проговорила она извиняющимся тоном. — Все из-за этого ходячего кошмара в юбке!