Испугавшись, что я, сама того не желая, чем-то обидела короля, я попятилась, чувствуя, как глаза мои наполняются слезами, но Роберт, в желтом камзоле, расшитом дубовыми листьями, желудями и плющом, крепко обнял меня, прижал к своей груди, поцеловал в щеку и велел не бояться, пояснив такое поведение Эдуарда тем, что у него непростой характер.

– Он может быть королем Англии, но это не мешает ему быть еще и эгоистичным маленьким ублюдком, хладнокровным, как сам дьявол, – прошептал он мне на ухо, незаметно для всех покусывая мочку, отчего мои колени задрожали в сладостном томлении. – Зато я – и это самое главное – люблю свою лютиковую невесту. И даже хорошо, что Эдуарда ты не впечатлила, не хотел бы я обзавестись столь серьезным соперником, как сам король. Запомни, леди Дадли: когда я представлю тебя ко двору и ты покоришь там всех и каждого, ты должна будешь оставаться гордой и неприступной, так как ты – только моя.

От этих его слов лицо мое озарила счастливая улыбка, я обвила руками его шею, приподнялась на цыпочки и расцеловала своего жениха. Как же мне хотелось остаться с ним наедине! Хотя пир едва успел начаться, не только королю хотелось, чтобы он поскорее завершился, – мне не терпелось взойти с мужем на супружеское ложе, избавиться от всех наших изысканных одежд и ласкать губами и руками друг друга. Но долг велел нам поступить иначе – я должна была и дальше разносить молоко, оказывая радушный прием нашим гостям, а их было так много, что некоторых я и вовсе видела впервые. Боюсь, многие тогда обиделись, потому что я их не знала, несмотря на знаменитые, громкие имена. Их, должно быть, раздражало отсутствие даже тени узнавания в моих глазах, моя неуверенная, смущенная улыбка и мои неуклюжие попытки завести с ними разговор. Но все они улыбались Роберту, когда он проходил мимо них, источая непоколебимую уверенность и обаяние. «Мне и самой стоит стараться получше, – мысленно велела я себе, – ведь я не могу разочаровать его. Нужно учиться быть обходительной дамой, какой и должна быть леди Дадли, чтобы супруг не стыдился выходить со мной в свет, идти под руку с невежественной дочерью норфолкского сквайра.

Я все еще подавала гостям молоко, когда впервые увидела ее. Я замерла на месте, вдруг осознав, что чувствует человек, внезапно заметив затаившуюся в траве змею, когда мой взор упал на высокую худощавую женщину, чья кожа была бела, словно жемчуг, украшавший ее шею, и чьи рыжие волосы были единственным ярким пятном во всем ее облике. Ее темные глаза, казалось, вбивали гвозди в мои члены, я почувствовала, что сердце мое вот-вот выскочит из груди. Эта женщина была так холодна, так царственна и спокойна, что я содрогнулась от ужаса, и мне пришло в голову, что если только она пожелает, то с легкостью призовет дождь, который испортит мне свадьбу, прогнав прочь золотой солнечный свет, согревающий этот счастливый день и меня вместе с ним. Мне даже показалось, что стоит ей взглянуть на мое молоко, оно тут же свернется прямо в позолоченных ведерках. Я не была уверена, что она ненавидит меня, но в том, что эта женщина завидует мне, не сомневалась ни секунды.

Конечно, я знала ее – это была принцесса Елизавета. Мне были известны пикантнейшие подробности ее жизни. Например, совсем недавно все бурно обсуждали скандальные ее развлечения с собственным отчимом – лордом-адмиралом Томасом Сеймуром, который зашел слишком далеко и опорочил всю свою семью, после чего сложил голову на Тауэр-хилл[13], а Елизавета занялась восстановлением своего доброго имени и стала носить лишь девственно-белые наряды, украшенные жемчугом, и жить в тихом уединении. Все вокруг меня перешептывались, поглядывая искоса на ее живот. Хоть он и был плоским, как доска, под сужающимся книзу передом корсажа, все вокруг говорили о том, что она носит под сердцем ребенка лорда-адмирала. Некоторые даже утверждали, что он уже появился на свет и был отдан повитухе, приведенной в покои принцессы с завязанными глазами, которая тайком вынесла его из дома и умертвила, бросив живым в костер. Но Елизавета казалась такой хрупкой и одновременно несгибаемой, такой настороженной и подозрительной, что я попросту отказывалась верить в то, что в этих сплетнях содержится хоть доля правды и что она могла забыть о приличиях и морали и разделить ложе с мужчиной, равно как и в то, что она любила Томаса Сеймура, да и вообще кого-либо в своей жизни. Она была такой холодной, словно ее высекли из векового льда, который огонь страсти никогда не сможет растопить. Ее пламенные рыжие волосы лишь вводили всех в заблуждение – на самом деле, уверена, под кожей Елизаветы скрывались лишь лед и сталь.

Я заставила себя подойти к ней и предложить молока. Царственно взмахнув рукой, она отказалась, но когда я собиралась уже перейти к следующему гостю, она вдруг протянула ко мне руки, взяла мое лицо в свои холеные белые ладони и взглянула на меня так, будто хотела вытянуть из меня всю душу; так смотрит кошка, отбирая дыхание у спящих в ночи. Она внимательно изучала мои черты, будто ища что-то, но я так никогда и не узнала, что именно. Принцесса не сказала мне ни слова. Внезапно она отпустила меня и вернулась к беседе с дородной седовласой женщиной, которая на ходу переваливалась с ноги на ногу. Елизавета назвала ее Кэт – наверное, то была ее служанка, которую также упоминали в слухах о скандальной истории с Сеймуром. Я же оцепенела, мое тело покрылось мурашками. Она напугала меня, хоть я и не могла никак взять в толк почему; уже тогда я понимала, что разгадать эту загадку мне будет не под силу.

Позднее, когда все уже перешли к напиткам и яблочному пирогу, мужчины решили развлечь себя игрой, устроив небольшое состязание, в котором им предстояло не сбрасывать противников с лошадей, а пронзать копьем шею гусыни, обвязанную кружевными золотыми лентами. Когда я поняла, что именно они собрались учинить, то ударилась в слезы, потому как не хотела, чтобы в день моей свадьбы пролилась хоть капля крови. Я побежала к гостям, уже оседлавшим коней, поймала гусыню и прижала ее к груди, пытаясь защитить. Я не выпустила птицу из рук до тех пор, пока отец не подошел ко мне и не забрал ее, после чего утер мои слезы и поклялся, что гусыня не пострадает и доживет отведенные ей Богом дни под его неусыпным присмотром. Затем он велел музыкантам играть плясовую, в то время как разочарованные и недовольные мужчины спешились, сетуя, что глупая мягкосердечная девчонка лишила их такой забавы, став лить слезы по несчастной гусыне, которую все равно рано или поздно ждут печь и стол. Но Роберт прижал меня к груди и усыпал мое лицо поцелуями, заявив во всеуслышание, что после этого любит меня еще сильнее и что «нет на свете сердца добрее, нежели у моей Эми». Спустя некоторое время супруг мой позвал художника, чтобы тот написал мой портрет в подвенечном платье, и попросил изобразить рядом со мной гусыню с лентой на шее, которая ест с моих рук.

Наконец, когда солнце уже стало клониться к горизонту, осветив небо ярким алым светом, пришло время новоявленным супругам уединиться на брачном ложе. Под непристойные крики и советы толпы, усыпающей меня цветами и конфетами, мой сводный брат Джон Эпплъярд и друг детства Нед Флавердью усадили меня себе на плечи. То же самое сделали с Робертом его братья Джон и Амброуз, после чего нас торжественно внесли внутрь дома. Поднявшись наверх, я развязала ленты на своем букете лютиков и, заливаясь радостным смехом, высоко подбросила их, и к падающим цветам тут же потянулись руки наших гостей. Я думала лишь о том, чтобы их непременно хватило на всех. Затем нас внесли в новые покои, где, разойдясь в разные углы комнаты, мы стали готовиться к первой брачной ночи, прикрываемые благочестивыми гостями соответствующего пола.

После того как меня раздели донага, стайка хихикающих девушек и улыбающихся матрон выстроилась в два ряда лицом друг к другу, образовав настоящий живой коридор, ведущий к нашей постели, и подняли руки так, что над моей головой будто выросла арочная крыша. И тогда я, оставшись в одном лишь венке из лютиков, из-под которого лились длинные распущенные волосы, краснея и бледнея, помчалась, нагая, прикрывая руками колышущиеся свои груди, к постели и нырнула под одеяло, где меня ждал Роберт, уже прошедший тот же путь, что и я, из своего угла. Я чувствовала тепло его обнаженного бедра, когда мы прижались друг к другу и слились в поцелуе, после чего я стыдливо накрылась одеялом с головой, потому что все присутствующие стали хлопать в ладоши, подбадривать нас и предлагать нам выпить по последней чарке.

Мы выпили из особой чаши горячего красного вина, смешанного с молоком, яичными желтками, сахаром и специями. Этот напиток должен был «придать нам сил и взбодрить перед страстной ночью любви», как пояснили гости, пришедшие в неистовый восторг, когда мы осушили чашу до дна. После этого они задернули балдахин и оставили нас наедине. Но перед их уходом я успела поймать взгляд наблюдавшей за нами принцессы Елизаветы и заметила, как сузились ее черные глаза и крепко сжались белые тонкие пальцы, теребящие стебелек лютика. И снова я содрогнулась от страха, как будто почувствовав, что пальцы эти могут сомкнуться на моей шее и лишить меня жизни.

Я обвила руками шею Роберта и положила голову ему на плечо, заметив, что он очень напряжен. Тишина, столь внезапно пришедшая на место радостных, поощряющих криков гостей, казалась какой-то неловкой, и я отчего-то испугалась за свою жизнь – сама не знаю почему. Почувствовав руки Роберта на своей талии, я немного успокоилась и хотела уже улыбнуться, как вдруг он отодвинул навес над нашим ложем и встал с кровати. Обнаженный, он прошел через всю комнату и жадно припал к оставленной для нас фляге с вином, не став даже наливать напиток в чашу. Я встревожилась, увидев, как по его груди бежит кроваво-красная струйка вина, напоминающая малиновую змейку, что ползет по черной траве, но он все пил и пил – так, будто ничто и никогда не сможет утолить его жажду. Затем он вдруг швырнул флягу в камин, где та разлетелась вдребезги, и, словно лев, пожелавший насытиться ягненком, прыгнул на меня, вдавив всем своим весом в матрац, с силой схватил за запястья и завел их мне за голову, оставляя под пальцами жуткие синяки.