– Ты что же, просишь меня разлюбить тебя, дурочка ты моя? – насмехался он надо мной, после чего заключал в свои крепкие объятия и целовал в нос.

Он сравнивал меня с чудесным заварным кремом, украшенным изюмом, шафраном или корицей, – и никаких марципанов и прочих новомодных сладких конфетных штучек, которые неизменно напоминали ему о придворных дамах. Я была для него образцом чистой красоты, настоящей английской розой, а не каким-то экзотическим хрупким домашним цветком; я была для него чистым, свежим воздухом, голубым небом, солнечным светом и бесконечными зелеными полями. Холеные же красавицы были для него все равно что тесные надушенные комнаты с покрытыми гобеленами стенами и устланные турецкими коврами. Я говорила мило, просто и искренне – никаких колкостей, намеков и экивоков, мои слова не были сладкими, словно патока, и ядовитыми, как змея, я не обсуждала с ним, каков истинный смысл поэзии. Он все повторял, как ему нравится мой природный шарм. Я была такой девственно чистой, такой настоящей, напрочь лишенной обманчивого лоска, мудрствований и лукавства, я не пыталась произвести впечатление образованной и начитанной дамы.

– Ты не носишь маски, твоя жизнь – не маскарад. Когда я смотрю на тебя, то вижу тебя настоящую, настоящую Эми, а не фальшивую, нарисованную личину. Стоит сорвать маску с такой женщины – и сразу открывается ее уродство, которое можно скрыть лишь на время. Я смотрю на тебя, и мне нравится то, что я вижу. А вижу я твою естественную красоту.

И тем не менее я слабо верила в то, что все эти разговоры о любви тронут сердце высокородного и могущественного графа Уорика. Здравый смысл подсказывал, что он наверняка захочет лучшей партии для своего отпрыска, пусть Роберт и был лишь пятым сыном в семье. И тогда я сделала то, чего стыжусь по сей день. Я отчаянно боялась потерять его, для меня во всем мире не было ничего важнее, чем Роберт, и я любила его так сильно, что просто не могла отпустить от себя. Для меня невозможно было думать о том, что он будет с другой, более образованной и знатной женщиной, которая никогда не полюбит его так, как я. И я сдалась, я позволила ему залезть мне под юбку; это был единственный способ победить здравый смысл и нравы нашего общества. Только так могла одержать верх истинная любовь. Впрочем, возможно, я попросту не могла больше сопротивляться, чувствуя, как его горячие руки опаляют мою кожу через тонкую ткань платья и ласкают мою грудь, упиваясь его поцелуями, от которых я ощущала себя живой, как никогда прежде, и запрокидывала голову, словно голодный птенец, требуя новых и новых прикосновений его теплых губ. Когда удовольствие сменилось болью и когда моя девичья кровь окропила лепестки лютиков, я поняла: теперь он – мой. Ведь я была дочерью сэра Джона Робсарта, его единственной законной наследницей, которой должны были отойти после его смерти все земли, поместья, стада – все состояние, а не какой-нибудь бедной коровницей, чей отец принял бы мешочек с золотом в качестве компенсации за утраченную добродетель своей дочери, утер бы лоб с облегчением да еще бы и сказал: «Спасибо вам, добрый сэр!»

Позже, все еще лежа в объятиях Роберта, я дрожала и плакала, боялась, но не испытывала даже намека на чувство вины из-за того, что мы только что сделали. А что, если я понесла? Но Роберт легкомысленно улыбнулся, рассмеялся, поцеловал меня в лоб и начал спускаться ниже, лаская языком пупок и припадая губами к моему животу. И тогда я тоже засмеялась – он убедил меня, что хочет меня и нашего ребенка, если в моей утробе и впрямь зародилась жизнь, разумеется. И я нисколько не сомневалась, что он захочет еще очень много детей, которым нам суждено было дать жизнь. Мы снова занялись любовью, затем нежно отерли друг друга платком, намочив его в реке, поправили свою одежду и, взявшись за руки и целуя друг друга, отправились в Стэнфилд-холл, где в тот же день Роберт попросил у хозяина дома моей руки.

Мой отец был чудесным человеком легкого и приятного нрава, коренастым и крепким, с буйными седыми кудрями и щеками, похожими на знаменитые яблоки из его садов. Никто на всем белом свете не любил меня так, как он. Я была его гордостью и отрадой – с тех самых пор, как появилась на свет, и до того момента, как разум окончательно покинул его, словно улитка – свою раковину, превратив моего отца в незнакомца, не помнящего даже себя. Имя мое – Возлюбленная – было дано мне свыше.

Я родилась, когда он утратил всякую надежду иметь собственного ребенка, которого он бы любил, баловал и воспитывал. Артур, мой брат, был незаконнорожденным плодом хмельной ночи, проведенной с «очаровательной черноволосой колдуньей в таверне», когда отец был еще молод и не знал, когда нужно сказать себе «хватит» и перестать пить. Батюшка мой пообещал щедрую награду за Артура, но его мать отказалась отдать ребенка, и отец не видел собственного сына до тех пор, пока нищета не заставила их обратиться к нему за помощью. Так Артур вырос избалованным, расточительным бездельником, который больше походил на одного из завсегдатаев местной таверны, чем на сына сквайра, которому надлежало бы учиться управлять поместьем. Он сам отказался от счастливого шанса изменить свою судьбу. Этот праздношатающийся лоботряс никогда не думал об отце, а помнил только о его деньгах, да и то лишь когда они были ему нужны.

Затем отец женился на моей матери, Элизабет Скотт Эпплъярд, которая была к тому времени гордой вдовой сэра Роджера Эпплъярда. У нее уже было четверо детей – две высокомерные дочери, Анна и Френсис, всегда относившиеся ко мне как к навозу, приставшему к их атласным туфелькам, и двое напыщенных сыновей, Джон и Филипп, которые полагали, что само солнце встает и садится исключительно ради них. Она думала, что детей у нее больше не будет, и когда вдруг, совершенно неожиданно, на свет появилась я, похоже, это стало для нее самым нежеланным сюрпризом. Зная, что каждый мужчина хочет обзавестись сыном, наследником, она надеялась, что родит мальчика и ей не придется больше терпеть мук деторождения. Но родилась девочка, навредив при этом ее здоровью – матка у моей матери сместилась, что причиняло ей боль до конца дней, однако дало повод воздерживаться от дальнейших сношений с мужем. Потому она и провела всю свою жизнь в постели, выряжаясь в кружевные чепцы и халаты и неустанно поедая конфеты. Все думали, что отец будет страшно разочарован, станет проклинать свою судьбу, как король Генрих VIII, когда ему не подарили сына сначала Екатерина Арагонская, а затем и Анна Болейн. Но мой отец взглянул на меня и выдохнул изумленно: «Возлюбленная!» Так меня и назвали – Эми.

В тот самый день он гордо записал в своем молитвеннике: «Эми Робсарт, возлюбленная дочь рыцаря Джона Робсарта, родилась июня седьмого дня благословенного Господом нашим 1532 года».

Ни один ребенок не знал столько ласки и тепла, сколько он подарил мне, – отец баловал меня как принцессу и ставил мое благополучие превыше всего. Так что теперь, когда я телом и душой готова была к замужеству, он не стал мне перечить, хотя его и тревожило то, что я захотела в мужья именно этого человека.

– Но вы ведь едва знакомы! – снова и снова изумлялся он, и глубокие морщины испещряли его лоб.

Он умолял нас подождать год, или два, или даже больше. Говорил, что двадцать четыре года – идеальный возраст для мужчины, чтобы жениться, отказавшись от разгульной жизни и повзрослев достаточно для того, чтобы обдумать все трезво, принять верное решение и выбрать себе супругу без спешки, на которую его толкает сейчас зов плоти и горячая молодая кровь. Но мы и слышать об этом не хотели, нам было по семнадцать лет, и даже год ожидания казался нам целой вечностью. Мы были влюблены и всем сердцем желали вступить в брак и поскорее зажить счастливой супружеской жизнью.

Мои губы задрожали, глаза заблестели, и Роберт крепко сжал мою руку и сделал шаг вперед прежде, чем слезы полились на отцовские бухгалтерские книги, лежавшие на его письменном столе.

– Сэр, мы искренне любим друг друга, – молвил он. – Узнавать друг друга станет для нас большой радостью и настоящим приключением, каждый день нашей жизни мы будем открывать друг друга заново. И каждое новое открытие будет подобно бесценной, редкой драгоценности, – пообещал он отцу, нежно приникая к моим пальцам губами, а затем прижимая мою руку к своему сердцу.

И батюшка сдался – его тронули слезы, блестевшие в моих зеленых глазах, и страстное красноречие Роберта. Но уже тогда я понимала, что тревога, поселившаяся в его сердце, будет следовать за ним неотступно, словно его верный пес Рекс.

Теперь я понимаю его опасения гораздо лучше, чем тогда, – отец боялся, что, выйдя замуж за Роберта, я потеряю голову и это меня погубит. В тот единственный раз, когда мне следовало послушаться отца и последовать его совету, я отвернулась от него, отвергла его мудрые слова. Но я не понимала, насколько была неправа, потому что уже утратила способность мыслить здраво. И теперь меня утешает лишь то, что отец, по которому я так сильно скучаю, не успел увидеть горьких плодов нашей тогдашней спешки и скоропалительного союза и той боли, что появилась в нашей жизни, когда вспыхнувшая между нами страсть угасла. Печальными были плоды горячей юношеской любви, оказавшиеся прогнившими и прелыми, испорченными и омерзительными на вид. Я рада, что он не дожил до этих дней и не увидел, чем обернулось мое замужество. Его сердце разбилось бы, если бы он знал, что возлюбленная его дочь нелюбима, нежеланна и смертельно больна, в то время как муж ее ухаживает за благороднейшей леди страны, мечтая надеть золотую корону, и поэтому с нетерпением ожидает моей смерти. Роберту, верно, казалось, что недуг поразил меня, чтобы исправить ошибку, допущенную семнадцатилетним юнцом. Мой конец станет для Роберта началом новой жизни. Иногда мне снится, как они с Елизаветой, радостные, пляшут на моей могиле, и я просыпаюсь от страшной боли, как будто их каблуки и впрямь вонзались в мое бедное тело, награждая его чернеющими синяками. И спасало меня лишь лекарство, что давала мне Пирто, чтобы умерить боль, от которой кричала, агонизируя, каждая клеточка моего тела.