Войны чудом пощадили этот сад, где приглушают голос, словно чтобы не нарушить чей-то покой. Здесь покоятся не часы, а некий час, и чувствуешь себя словно на берегу Женевского озера, где слегка грассирующие дамы, которым кроткая аккуратность придает обаяние выздоравливающих, ищут тень от тени под смоковницами и кедрами на лужайках, в час, когда с позвякивающих чайных ложечек взлетают почти невидимые серебряные эльфы. Пока их мужья, обычно жгучие брюнеты, обсуждают в жакетах свой бизнес — сигарный или трамвайный, — эти дамы покусывают фиалку и курят сигарету, набитую восточным табаком — подарок бывших дипломатов Высокой Порты. В их взглядах — целая аптечка, и когда они восклицают: «Сердечко мое! Мое сердечко! Где мое сердечко?» — к ним подбегают малюсенькие собачонки, у которых глаза размером с живот, они надушены «Жикки» или «Хамман Букет» — свидетельство верности их хозяек их вечно отсутствующим хозяевам. Иногда у этих дам есть сын, которому вечно не больше девяти — одиннадцати лет, они окружают его врачами и окулистами. Такой мальчик любит траур, умывается розовой эссенцией «Испаган», коллекционирует древние монеты, пьет теплую и дорогую воду и ест только фруктовые салаты, сдобренные ананасовым соком. Если сказать его матери, что он подрос или делает успехи, она ответит: «Прочтите «Трактат о философико-лингвистической бледности» профессора Сигиса Эзольмана, там сказано, что слово «успех» ничего не значит. Это статичное слово. Что касается моего сына, это не успехи, а преувеличение — окрашенный термин, происходящий из неограниченной тенденции».

В Пре Кателане вихрь сражений сорвал тюлевые вуальки со шляп прогуливавшихся дам, золотые бубенчики на ошейниках их собачек прозвонили отходную целой эпохе, и пушечные выстрелы, унеся шляпы мужчин, лишили их грациозного приветствия, но войны, от которых желтеют газоны, деревья обвивает плющ, а сады — гостиные природы — приходят в запустение, пощадили Пре Кателан, там еще встречаются дамы, полулежащие в креслах, укутав ноги пледом из шерсти ламы, и читающие произведения профессора Сигиса Эзольмана подле розового куста, на котором цветет последняя летняя или первая весенняя роза. Ресторан, расположенный в этом саду, по вечерам освещен и напоминает курзалы, сияющие огнями в ботанических садах водных курортов Германии или немецкой Швейцарии. Нежная музыка расцвечивает ночь синим, и горизонт выглядит доверительно. Забываешь о бескрайней осени и о том, что руки мнут опавшие листья — каждый со своим автографом: забываешь морскую пустыню в непрерывном движении и о крупных зайцах, сидящих на вспаханных опушках леса. Соблазны томятся, рассуждения уже не путаются, и в меланхолии счастья чувствуется нега алькова.

В этот ресторан Александр и привел Нану. На ней было накрахмаленное платье; счастливая от полуосознания смутных планов и смутных надежд, которые ее сердце подбрасывало рассудку, она оглядывалась по сторонам и хлопала в ладоши, не соприкасаясь пальцами, как маленькие дети перед притягивающим их предметом, который они хотели бы заполучить. Множество женщин услаждали ночи Александра, но еще никогда он не мечтал о голубой наготе невинности и дрожал при мысли о том, что кто-нибудь может похитить у него Нану. Он предназначал ее себе, он больше себе не принадлежал и так торопился заключить ее в объятия, что не стал ждать и пяти минут и сразу пригласил ее на танец.

— Знаете ли вы, кто вы? — спросил он ее.

— Нет.

— Ну так вот, вы — моя прекрасная новость. «Прекрасная новость» — так я назову свою следующую оперетту. Я посвящу ее вам, и вы будете в ней петь.

За этот вечер, и часто в тишине, они многое сказали друг другу, а когда посетители ушли и оркестр играл только для них одних, она облокотилась на рояль и, повинуясь желанию Александра, спела для него весьма смело.


Александр Тек жил в Нейи на улице Пармантье в квартире, занимавшей весь первый этаж. Солнце проникало туда со двора, выложенного Сероватыми плитами. Этот довольно прохладный двор на следующий день пересекла Жильберта, и в стуке ее каблуков звучал ее гнев. Она остановилась у окна, посмотрела, как Александр работает за столом, и постучала. Он открыл ей, она поняла по его улыбке, что ее визит пришелся некстати, но притворилась недогадливой и вошла. Ее внимание привлекла красная роза в бокале на камине. Это была роза из ночного клуба, которую Нану вынула из букета, подаренного ей Александром в прошлый вечер, а он заботливо поставил в воду. Жильберта подошла к камину, наклонилась, словно чтобы понюхать цветок, а затем в бешенстве схватила его, измяла в руках, бросила на пол и растоптала со словами: «Вот все, чего она заслуживает».

Александр указал ей на дверь:

— Меня нет дома, и я терпеть не могу, когда в мое отсутствие здесь кто-то есть.

Но она не сдвинулась с места.

— Мои знакомые, — продолжала она, — видели вас прошлой ночью, поздно, очень поздно, в компании одной девицы…

— Я и не думал скрываться.

— Вот почему мне жаль ее, ведь в тот день, когда вы ее обманете, вы даже не постараетесь вести себя скромнее.

— При чем тут обман? Вы сами обманываетесь, Жильберта.

— Любя вас?

— Нет, думая, что любите меня. Ну, не глупите. Мы с вами никогда не разыгрывали любовной комедии, так что нам предстоит не порвать нежные отношения, а положить конец приятному сговору, которые доставляют тем больше удовольствия, что не затрагивают ни нашего сердца, ни свободы. Товарищи по удовольствию могут лишь остаться добрыми друзьями, какими бы ни были их настроение или событие, изменившие характер их отношений.

— Товарищи по удовольствию! Ах, так вот как вы все себе представляете! А моя гордость, как быть с ней?

— А, я боялся, что задето ваше сердце.

Торопясь поговорить с Сесилией, а главное, попросить ее не поощрять новых романов Александра, Жильберта отправилась к Дальфорам, и Гюстав был очень удивлен, увидев ее одну, ведь, как он понял, Сесилия собиралась провести остаток дня вместе с ней.

— Наверное, это недоразумение, — сказал он.

Жильберта, обычно беззаботная, была мрачной и взвинченной и, поскольку Гюстав уговаривал ее подождать Сесилию, а ей срочно нужно было найти поддержку, именно ему она и поведала свою досаду. Он был с ней солидарен и не жалел слов, а пока он сетовал на легкомыслие шурина и припоминал его многочисленные романы, Сесилия задерживалась с Полем Ландриё. Они были вместе уже больше часа, и хотя он ее не удерживал, она не могла решиться уйти. В самом начале встречи она заслонила лицо рукой.

— Я не от вас прячусь, а от себя, — пояснила она. — Я хочу получить свое письмо, я хочу уйти и не хочу вас больше видеть.

— Никогда?

— Никогда.

— И вы уйдете?

— Да.

Тогда он бросил на стол ее фотографии, вырезанные из журналов. Она начала их рассматривать, затем села и выслушала его слова о том, что женщины, позволяющие печатать свои фотографии в прессе, соглашаются выставлять себя под взгляды сотен мужчин, которые мысленно ими обладают.

— С более или менее стыдливым видом они бесстыдно отдаются, устремляются в наше воображение, то есть в суть нашей жизни, и позволяют нам таким образом проводить с ними целые часы в совершенно интимной обстановке. Разве такое может остаться без последствий? Вы вошли в мою жизнь, не спросясь меня, и укоряете меня за то, что я пришел к вам в дом без вашего разрешения? Разве фотографии — приглашения, на которые нескромно отвечать? Слово за слово, шаг за шагом (а вы знаете, что слово — это шаг, и порой ложный шаг мысли) я следовал за вами в каждое из ваших путешествий.

— Ах, так это вы были со мной в огромных зеленых парниках Лиссабона…

— И в музее карет, где вы мне сказали, что в музеи не обязательно помещать экипажи, чтобы они превратились в гаражи, а вам больно видеть здесь эти маленькие комнаты, еще наполненные прощаниями и биением сердец.

— Это правда: колеса, такие радостные от того, что они круглые, так грустны, когда им не дают крутиться.

— В другом краю, где проезжали повозки, нагруженные толстенной корой пробкового дуба, вы воскликнули: «У лесных духов украли доспехи». Я помню, что вы купили большую пастушью шубу с двойной пелериной.

— Плащ Алентехана!

— Вы его носите хоть иногда?

— Я жду зимы.

— А когда мы прибыли в Алькубасу, вы пожалели, что наполеоновский солдат отбил нос Инее де Кастро, каменной Джоконде: «Все Джоконды — лишь грезы, но где они?» А в Коимбре, где сумеречный свет ложится на землю, словно в Тоскане, вы кокетничали со студентами университета. «В своих длинных черных мантиях они заранее носят траур по знанию, как крестьяне в черных шапках заранее носят траур по своему ослу». Вот что я от вас узнал, а вы своей губной помадой написали на оштукатуренной стене: «Траур носят заранее».

— Студенты, крестьяне, сумерки, ослы — я снова вижу все это, но не помню, чтобы я кокетничала.

— Вы просто вывели меня из себя.

— Ах, так вы поэтому дулись на меня за ужином в той харчевне на холме. Гитаристы играли фламенко, а мы были далеко, далеко… да?

— Любовь уносит вдаль, а я вас уже любил.

— О нет!

— Вы захотели обольстить меня и покорили. Риск — в успехе. Помните наше возвращение на корабле из Лиссабона в Бордо, когда все смотрели на вас? Ваш голубой костюм был кладезем вашей истины, и вы выходили из него совершенно обнаженной.

— И, поскольку истина простужается, когда выходит из своего кладезя, я подхватила насморк, — сказала она и притворно чихнула.

— В Голландии парусные суда проходили вдоль торговых улиц, звонки велосипедов отсчитывали секунды во время прогулки.

— Это была прекрасная Европа! А в Амстердаме, в ресторане «Бали», мы были на Бали. Ах, мир представлен везде разрозненными частями, но Дельфт есть только в Дельфте; на антикварном рынке выставлялись кое-какие изделия немецких ювелиров, которые я хотела бы купить, но у меня не было денег, покупателей было негусто, и продавец не намеревался делать мне подарков. Однажды вечером, на берегу — таком, знаете, к которым море не подступает близко, — моя лиловая блузка стала серой, и Верхарн, Эмиль, прогуливавшийся неподалеку, остановился, увидев меня. Он положил руку мне на плечо, его щека касалась моей, и он шепнул мне, говоря о настоящем в прошедшем времени, как все поэты: