– Господи, неужели нам еще долго здесь оставаться?… – сокрушенно пробормотала Эжени.

– Я тетушку не собираюсь бросать, – твердо заявила Софья. – Надеюсь, вы с Франсуа тоже ее не бросите?

– Конечно. – Евгения перекрестилась. – Может, я и трусовата, но не настолько, чтобы предать свою покровительницу, от которой видела только добро. А уж Франсуа и вовсе не боится французов, он еще не разлюбил Наполеона.

Вечером, дождавшись, когда слуги уйдут спать в людскую, Софья, Эжени и Франсуа, заперев изнутри вход в подвал, перенесли в тайник половину запасов муки, крупы, масла, вяленой рыбы, сушеных кур, сахара и меда, а также пару ящиков хранившегося в погребе вина.

– Ну вот, здесь нам продуктов месяца на три хватит, – сказала Эжени, устало опустившись на ящик. – Надо будет еще сухарей насушить, пригодятся. И гляди, Франсуа, не проговорись о тайнике, если французы в Москве появятся. Они ведь все запасы разграбят не хуже местных воров.

– Я не проговорюсь. Хотя думаю, что Наполеон не допустит варварства и мародерства среди своих солдат, – заявил месье Лан, впрочем, без особой уверенности в голосе.

Через день Игнат обнаружил, что съестные запасы в доме уменьшились наполовину, однако ему и в голову не пришло, что приезжие господа могли их куда-то спрятать, он подумал на слуг и учинил им сущий допрос, но потом решил, что в доме побывали воры.

Прошло еще два дня, и по городу разнеслась новость о большом сражении у села Бородино. Люди спешили к Смоленской заставе, чтобы первыми узнать об исходе битвы, но прибывавшие курьеры ничего толком не объясняли. Кто-то говорил о победе, иные молчали, но москвичам становилось ясно, что враг уже у самых ворот. Носились слухи, что город будут защищать и будто Ростопчин даже приказал рыть окопы для укрепленного лагеря.

В эти тревожные дни начался исход москвичей из своей древней столицы. Множество карет, колясок, повозок, тележек и кибиток громыхало по улицам города, направляясь в окрестные селения, а затем дальше, к востоку, ибо на западе уже гремели пушки.

Софья смотрела из окна на это беспрерывное движение и молила Бога, чтобы у ее спутников хватило мужества не испугаться и не покинуть город вместе со всеми, оставив парализованную больную. На одной из проезжавших телег девушка увидела раненого офицера и тут же сообразила, что теперь, после Бородинского сражения, через город будут ехать целые обозы с ранеными. Недолго думая, она накинула на плечи темную шаль и побежала на улицу. Евгения пыталась ее остановить, но Софья взволнованной скороговоркой пробормотала:

– Я должна посмотреть, вдруг в каком-то из обозов везут раненого Павла!

На самом деле она думала не столько о Павле, сколько о Юрии Горецком, втайне надеясь увидеть его среди раненых героев и помириться с ним, ибо в столь драматическую минуту он не сможет отказать ей в прощении.

Но скоро девушка поняла, что с ее стороны было чистейшим безумием выйти на улицы города сейчас, когда они были заполнены потоком пеших, конных и повозок. Русская армия шла через город к восточным воротам, и было ясно, что она оставляет Москву. Софье поминутно приходилось прижиматься к стенам домов, чтобы не быть сбитой с ног этим громыхающим потоком.

Но в какой-то момент она вдруг с внутренней дрожью осознала, что сейчас ей довелось стать невольной свидетельницей, на глазах которой творится история, с ее трагедиями, кровью, ужасом и героизмом. Это чувство появилось в ней, когда она услышала приветственные возгласы и, поднявшись на ступени крыльца какого-то дома, рассмотрела в окружении генералов и адъютантов грузного пожилого человека с повязкой на одном глазу, одетого в простой мундирный сюртук зеленого цвета, сидящего на небольшой серой лошади. Раздались крики: «Кутузов!», и офицеры вокруг него заволновались, оттесняя толпу. Большинство людей приветствовали фельдмаршала с искренней надеждой, хотя были и такие, что обвиняли его в оставлении Москвы. Потом Софья вдруг услышала, как неподалеку кто-то четко сказал:

– Он жертвует Москвой, чтобы спасти армию.

Девушка оглянулась на этот голос – и увидела тянувшийся по улице обоз с ранеными. Она пошла вдоль ряда телег, мысленно призывая бывшего жениха, хотя и понимала, что было бы слишком большим чудом встретить его здесь.

И вдруг Софья вздрогнула, услышав свое имя, и остановилась, вглядываясь в лицо офицера, которого не сразу узнала из-за окровавленной повязки на голове и темной щетины, покрывавшей щеки и подбородок. Но уже через пару секунд девушка сообразила, кто перед ней, и удивленно пробормотала:

– Призванов, вы?…

– А вы не ожидали увидеть меня живым? – Он усмехнулся, хотя было видно, что напускная бодрость дается ему с трудом; Софья обратила внимание, что перевязана у него не только голова, но и плечо. – Помнится, вы пожелали мне гибели на войне, но, как видите, ваше пожелание исполнилось только наполовину: я жив, хотя и ранен.

– Я не желаю гибели защитнику отечества, – сказала она, отводя взгляд.

– Но по-прежнему ненавидите меня?

– Да, за то зло, которое вы принесли мне лично. Но в отношении Наполеона вы оказались правы, а я была наивной дурой. Мне стыдно за свое злополучное письмо. Оно до сих пор у вас?

– Полноте, я давно его сжег, так что вам нечего опасаться. – Призванов вдруг насторожился: – А почему вы здесь, в Москве?

– Тетушка увезла меня сюда, подальше от позора. А теперь ее разбил паралич, и мы не можем уехать из Москвы.

– Уезжайте, немедленно уезжайте! – сказал он взволнованно и попытался приподняться, но тут же, поморщившись от боли, снова опустил голову на шинель, подстеленную денщиком. – Уезжайте даже с парализованной тетушкой или без нее, но не оставайтесь здесь! Слышите? Это очень опасно!

– Нет. – Софья покачала головой. – Без тетушки я не уеду, а ей нельзя двигаться.

В этот момент людской поток оттеснил ее от телеги; Призванов пытался повернуться к ней и что-то сказать, но чьи-то спины и головы заслонили его лицо, а шум и грохот улицы заглушили его голос.

Она успела спросить у конного офицера, сопровождавшего обоз, откуда эти раненые, и он ответил, что они сражались при Бородино в кавалерийском корпусе у батареи Раевского. Помня, что Юрий служит в артиллерии, Софья попыталась что-либо узнать о нем, но в уличной неразберихе никто ей ничего не ответил.

Измученная, с оттоптанными ногами и изорванным подолом платья, она к вечеру добралась домой, где ее встретили упреками напуганная Эжени и взволнованный Франсуа, который заявил, что больше не отпустит девушку одну ходить по городу. Софья, не упоминая о встрече с Призвановым, рассказала об отступлении русских войск через Москву и о том, что вместе с войсками город покидает большинство его жителей.

Домна Гавриловна лежала с закрытыми глазами и, казалось, спала; как вдруг Софья и Эжени, беседовавшие в сторонке, у окна, услышали ее негромкий, но четкий, как до болезни, голос:

– Все уезжают – и вы уезжайте, нечего тут возле меня сидеть.

Племянница и компаньонка одновременно кинулись к больной, обрадовавшись ее осмысленному взгляду и ясной речи. А она вдруг крепко взяла Софью за руку своей здоровой рукой и, глядя девушке в глаза, внятным голосом промолвила:

– Возьми у меня в саквояже два письма – одно от Ольги, а другое – от меня к ней, незаконченное… Сестра пишет, что очень больна и долго не проживет. Она хотела увидеться со мной, помириться. А я все колебалась, все думала, а теперь жалею о том… Не она, а я первая умру. Но не хочется умирать, не попрощавшись с Ольгой. Обещай, Соня, поехать к ней и сказать, что я ее по-сестрински люблю и забыла все худое, что было между нами.

– Да, тетушка, только не я одна, а мы с вами вместе поедем!

– Нет… – Домна Гавриловна медленно покачала головой. – Я уже не доеду. Но ты молода, у тебя хватит сил. Я хочу, чтобы ты успела ее увидеть, пока она еще жива. Ведь Ольга тебе такая же тетка, как и я… Ты обещаешь, ты даешь мне слово?

– Конечно, тетушка! Клянусь вам! Но вы поправитесь, ведь вам уже стало лучше!

Но оказалось, что этот внезапный прилив сил был не признаком выздоровления, а последним проблеском и подъемом духа перед кончиной. Пальцы больной, державшие руку племянницы, разжались, голос ослабел до невнятного шепота, глаза потускнели и закрылись. Она больше не дышала. Софья и Эжени заплакали, опустившись на колени перед кроватью. Домна Гавриловна отошла тихо, с умиротворенной улыбкой, хотя за окном в это время гремели грозные звуки войны.

Эти звуки заглушали то, что происходило в доме, и потому близкие усопшей, по очереди молившиеся подле нее всю ночь, не услышали движения в соседних комнатах и во дворе и лишь утром обнаружили, что почти все слуги покинули дом, прихватив с собой немало хозяйского добра.

Но, как ни странно, Игнат, которого Софья более всего подозревала в воровстве, не сбежал с остальными, а даже наоборот, сочувствовал господам и возмущался «мошенниками», за которыми он не уследил.

Оказалось также, что из конюшни исчезли все лошади, кроме четверых, принадлежавших Домне Гавриловне, за которыми приглядывал спавший прямо в карете Терешка. Было неясно, как он мог, находясь ночью в конюшне, не заметить пропажи других лошадей, но тут уж хозяевам некогда было разбираться, струсил ли кучер, проспал или сговорился с ворами. В городе, охваченном паникой и всеобщим бегством, лошади становились на вес золота, и конокрады проявляли невиданную ловкость и наглость.

– То-то наживутся сейчас барышники, – чесал затылок Игнат. – Вам, господа хорошие, надо своих лошадок беречь, не то уведут из-под носа.

Выразив соболезнование по поводу кончины «старой барыни», дворецкий сам вызвался раздобыть гроб и помочь с похоронами, которые, ввиду военной обстановки в городе, пришлось проводить наскоро и без надлежащих почестей. Из ближайшей церкви Игнат чуть ли не силком притащил перепуганного дьячка, который торопливо прочел молитву над усопшей и тут же скрылся. Затем все тот же расторопный Игнат предложил погрузить гроб на телегу, запряженную парой лошадей, поскольку на четверке передвигаться по неспокойным и тесным улицам к ближайшему кладбищу сейчас неудобно, а вторую пару оставить в конюшне под присмотром Терентия.