Граф Гюи Шеврез — Дельфине

Сен-Клу, 4 мая 1787 г.


Дорогая Дельфина! Несчастье, постигшее вас, глубоко огорчило меня, хотя я и не принадлежу к старой школе и поэтому не могу публично проливать слезы об этом. Вы знаете, даже нотабли плакали, когда Калонн, этот бедняга, пострадавший за грехи других, удалился, а король обещал им доклад о всех счетах. Очевидно, они, как следует, поделили свои слезные железы, чтобы проливать слезы и от горя и от радости.

Королева буквально остолбенела, когда узнала о вашей участи. Она как раз пришла из комнаты больного дофина, где уже оставила весь свой запас слез. Сегодня она сказала мне, чтоб я передал вам: она почитает себя счастливой, что еще может помочь вам. «Что маленькая маркиза должна будет продать свое жемчужное ожерелье, это не так волнует меня, — прибавила королева. — Быть может, с этим великолепным украшением связано какое-нибудь злое проклятие. Но то, что она будет осуждена жить в этом мрачном бурге, точно райская птичка, привыкшая к солнцу и посаженная в клетку — вот что меня приводит в содрогание!» Она предлагает вам вступить в ее придворный штат и дает вам тайком средства для этого из своей собственной шкатулки.

Разве мы не можем, среди мрачного бушующего океана, населить остров блаженных беглецами с другого берега? Недавно мы почувствовали возможность этого.

Гимар танцевала на сцене маленького театра, вместе с Лаурой, самой младшей, бесподобной ученицей Вестриса, едва достигшей двенадцатилетнего возраста. «Прошедшее и будущее» — так называлась пантомима, которую они представляли. Гимар изображала маркизу Помпадур в пышном придворном платье, осыпанном сверкающими драгоценностями, а маленькая Лаура, в развевающейся рубашонке, вместо всякого украшения обернула свою головку красным платком, в виде тюрбана. Она приподнималась и опускалась, порхала и кружилась вокруг маркизы, торжественно выступающей в па менуэта, и это «будущее» должно будет победить каждого!..

Королева распорядилась пригласить танцовщиц к ужину. Еще раз богиня радости вложила свой скипетр в руки королевы. Снова взлетали к потолку пробки шампанского и, точно стрелы Амура, попадали в обнаженные груди нарисованных наяд, и все смелее становились песни, прерываемые жемчужным смехом королевы…

Было совсем как прежде!

В полночь открылись двери в покои короля. Он вошел с мертвенно бледным лицом. Пение смолкло, танцовщицы остановились и дрожащее «будущее» боязливо укрылось в объятиях бледного «прошедшего». Король пошептался со своей супругой и свет в ее глазах угас.

Это был день, когда Ломени де Бриен сделался министром финансов, а Калонн бежал в Англию, и зловещие слова «государственное банкротство» были впервые произнесены в собрании нотаблей!

Слишком скоро вернулись мы с острова блаженных на берег действительности! Но когда вы, очаровательница, будете с нами, мы не дадим себя изгнать оттуда.


Принц Фридрих-Евгений Монбельяр — Дельфине

Париж, 27 мая 1787 г.


Возлюбленная моя! Я ничего о тебе не слышу и чувствую сильную тревогу. Так как я не знаю, что случилось и что может случиться, то не решаюсь доверить это письмо почте или обыкновенному курьеру. Гальяр взял на себя доставить это письмо в твои руки.

Я умоляю тебя, сообщи, наконец, маркизу свое решение. Он даст, он должен дать тебе свободу теперь, когда ему уже нет надобности считаться ни со своим положением при дворе, ни со своей общественной ролью. Если же он этого не сделает, то решись, наконец, милая Дельфина, и приезжай, под защитой Гальяра, ко мне. Не в Этюп и не в Монбельяр, где тебя стали бы искать, а в тихое гнездышко, недалеко от Парижа, которое мы нашли.

Моя любовь превратилась в страстную тоску. Даже сумятица последних дней, роспуск нотаблей, бурные требования созыва генеральных штатов ни на мгновение не могли заглушить громкого голоса моего сердца, призывающего тебя, моя ненаглядная!

Во времена опасности любящие должны быть вместе. А теперь, когда все рушится, когда боги, перед которыми мы некогда преклоняли колена и с искреннею верой приносили жертву за жертвой их ненасытной алчности, оказались глиняными идолами, когда твердый кулак железной эпохи сорвал со всех святынь, — брака, семьи, дружбы и верности королю, — украшенные драгоценностями одежды, в которые их нарядили столетия, и обнажил их жалкие остовы, теперь, моя Дельфина, освобожденные люди вправе протянуть друг другу руки над этими развалинами! И они будут не только строителями нового человеческого счастья, но решили также соорудить храм и нового божества.

Но зачем я все это говорю тебе? Разве нужно уговаривать там, где ничто не должно решать, кроме твоего внутреннего чувства?


Принц Фридрих-Евгений Монбельяр — Дельфине

Париж, 19 июня 1787 г.


Моя Дельфина — моя, вопреки всему! Я дал утихнуть первому взрыву бури в моей душе… теперь осталось только опустошение.

Если бы маркиз держал тебя в глубокой темнице, если бы ты носила железные цепи на руках и на ногах, — я бы тебя завоевал! Но ты сама, сама накладываешь на себя цепи, кто же может освободить тебя?

Знаешь ли ты, что ты написала мне, понимаешь ли ты, какие раны нанесли моему сердцу твои даже самые ласковые слова?

«Маркиз с железной силой воли сохранял свое самообладание в Страсбурге. Когда опустели конюшни и нагруженные мебелью возы, один за другим, с грохотом колес и щелканием бича, выезжали из Монжуа и старый садовник дрожащими руками накладывал ставни на темные зияющие окна опустошенного замка, а слуги бесконечной вереницей подходили прощаться, — он стоял прямо и гордо, и для каждого у него нашлась улыбка, как во время торжественных приемов.»

Разве этими словами ты не восхваляешь жестокосердого старика, который находит улыбку для уходящих подчиненных, а для жены не знает ничего другого, кроме пытки?

«Но вечером единственный старый слуга, которого мы у себя оставили, нашел его без чувств, возле его письменного стола. Только после многих тревожных дней (ты беспокоишься о человеке, который тебя купил?!) он пришел, наконец, в себя. С тех пор ходить и разговаривать ему трудно. Он неустанно заставляет себя возить в кресле по угрюмым пустым комнатам. Только руками он может двигать, как всегда…»

Чтобы удержать тебя, тебя и нашего ребенка!

«Но как раз теперь, в минуту страшной нужды, я должна уйти от него, должна покинуть человека, который все потерял, внушить ему мысль, что я могла, конечно, пользоваться его богатством, но не могу делить с ним его бедность? Вопрос, который ты требуешь, чтобы я поставила ему, и побег, который остается для меня единственным выходом, если его ответом будет жестокое «нет!» — это должно будет убить ослабленного человека. Можешь ли ты требовать от меня, чтоб я была его убийцей?»

Но чтоб он убивал в нас все, что составляет счастье и надежду, следовательно, нечто, гораздо более важное, чем жалкое существование человека, уже отмеченного смертью, — ты на это соглашаешься?

Я не могу иначе! У меня невольно сжимаются кулаки против тебя, Дельфина!..

Рассказ Гальяра дополнил картину, которую ты мне нарисовала. Я никогда не видел этого сильного, почти грубого человека таким расстроенным.

«Она так побледнела, так похудела! — говорил он. — Она бродит по высоким мрачным комнатам, которые всегда внушали ей трепет, с тех пор, как она в первый раз вступила в них. И под белым платком, в который она кутается, ее плечики вздрагивают, несмотря на лето. Она подносит малютку к каждому солнечному лучу, который врывается в глубокие окна то здесь, то там. С тех пор, как поселяне, узнав о поведении маркиза в собрании нотаблей, приветствовали криками «ура» опустошение увеселительного замка в парке, а маленький, грязный мальчуган бросил в ее сына камнем, когда маркиза гуляла с ним, она больше не решается выносить его из узкого замкового двора».

Ты с ума сошла, Дельфина. Неужели ты хочешь принести в жертву старику твоего собственного ребенка?

«Не пиши мне больше! — просишь ты. — Твоя страсть так раздувает пламя моей любви, что она грозит сжечь все то мужество и чувство долга, которое у меня остается». Наперекор расстоянию, наперекор всем опасностям я отправлял бы к тебе своих курьеров ежедневно, если бы ты свое желание обосновала только этой фразой, потому что все, все надо сжечь, чтобы твоя любовь ярко засияла, как сигнал победы! Но ты прибавляешь другие слова! Ты говоришь: «Каждое твое слово — это яд для огромной зияющей раны моего сердца. Я погибаю, а между тем я должна жить ради того единственного, что у меня осталось от кратковременного счастья, — ради нашего ребенка!».

Я умолкаю, Дельфина. Может быть, полное спокойствие поможет тебе найти решение. Все сомнения в твоей любви, в твоей верности, которые поднимаются во мне, я постараюсь заглушить, постараюсь подавить все страстные желания избытком работы, которая нам предстоит.

Прощай!


Люсьен Гальяр — Дельфине

Париж, 25 июня 1787 г.


Уважаемая маркиза. Исполняя свое обещание, я посылаю вам сегодня свой первый отчет. Даже без всякого настоятельного требования я намерен говорить вам правду, без всяких стеснений.

Принц совершенно подавлен горем. Он плакал внутренними слезами, как все сильные люди. Целыми днями он запирался один. Только известие, которое принес ему маркиз Лафайет, что оба министра, военный и морской, подали в отставку, в виду угрожающего поведения прусских войск на границе Голландии и пустой казны Франции, вывело принца из состояния апатии.

Он человек действия, маркиза, поэтому он не погибнет!

Распространившийся слух, что мы будем вынуждены поступить бесчестно и оставить без помощи своего голландского союзника, приводит парижан в сильнейшее негодование. На площади Дофинэ сожгли портреты министра финансов, насильственно взятые из книжных магазинов. Перед Версальским дворцом пробовали даже устроить шумную демонстрацию. Произошло бы, вероятно, столкновение со швейцарской гвардией замка, если бы не распространилась весть, что новорожденная принцесса только что скончалась. Народ спокойно разошелся. В настоящее время народ пока еще покорный ребенок!