Они-то встретятся, а вот К-ов Лилии Анатольевны не видел давно. Ни Лилии Анатольевны, ни дочери ее Юнны, которая, знал он, вышла было замуж, да неудачно… А может, и удачно, может, и хороший попался человек, но хорошие люди, помнил он, уживаются не всегда. Чаще даже – не уживаются… Лет десять, наверное, не видел К-ов матери с дочкой, больше, чем десять, если не считать, что однажды узрел Лилию Анатольевну на телевизионном экране. То ли митинг показывали, то ли демонстрацию, и вдруг – женщина с вдохновенным мальчишеским лицом и голубыми волосами. Резко выделялась в безликой толпе и не боялась этого, не пряталась; оператор долго удерживал ее в кадре – колоритная особа! – а К-ов так весь и подался вперед.

Но может быть, он ошибся. Может, то была не она… Но там хотя бы сходство было, а здесь-то, на лугу, – ничего общего. Девочка в сарафане (ни Юнны, ни матери он в сарафане, насколько помнит, не видывал), черный, а не белый пес и россыпь желтых одуванчиков. При чем же тут Лилия Анатольевна? При чем тут художница Юнна и ее бледная красота? Надо бы, конечно, позвонить им, надо бы написать, а может, даже и съездить, но он понимал, унылый реалист, что не позвонит и не напишет. А еще понимал, еще предчувствовал с тревогой, что картина, которую он видит сейчас (девочка села на велосипед и поехала, давя одуванчики, а пес впереди мчался, длинно подпрыгивая в высокой траве, будто плыл по волнам), – картина эта, предчувствовал он, навсегда отпечатается в его смятенном сознании. Но тогда еще он не знал, печальный реалист, что отпечатается с небольшим добавлением.

Мужская, почти растворившаяся в листве фигурка на невысоком холме – вот это добавление. Но раз так, раз он тоже здесь, на живом полотне, – собственной персоной, то кто в таком случае видит все это? Кто, зоркоглазый, смотрит сверху и запечатлевает все? Уж не бледнолицая ли девочка в очках, мастерица по части картин и этюдов?

Катафалк «Победа», год выпуска 49-й

То ли в море простыл, хотя вода для октября, для второй половины октября, была на редкость теплой, то ли ударила – наотмашь! – резкая смена климата: в Москве уже выпал снег, – но вдруг навалился кашель, глубокий, тяжелый, нехороший, сразу напомнивший о давнем, из послевоенного детства туберкулезе, что вот уже тридцать пять лет не давал о себе знать, но совсем не исчезал никогда, затаился коварной бомбочкой, которая, предупреждали врачи, могла в любой момент оглушительно и опасно взорваться. Мнительный К-ов прислушивался к себе, глядел в окно на серенькое небо и не верил, что всего неделю назад вышагивал по улицам в одной рубашке. Да, ровно неделю, день в день: был, как и сейчас, вторник, санаторский автобус, отмахав сто километров, подбросил к самому вокзалу, до поезда оставалось пять с лишним часов – больше, чем рассчитывал он, в автоматической камере хранения зияла, будто специально приготовили, пустая ячейка, возликовавший пассажир сунул вещи, захлопнул дверцу, но тут же вернулся и доложил в ячейку пиджак. Все! Он был свободен, как в детстве, легок и свободен, – закатывая на ходу рукава, вышел на привокзальную площадь.

Когда-то в центре ее стоял памятник Сталину – вспомнилось, как всем классом ездили сюда возлагать цветы. Теперь на этом месте толпились машины, шоферы рыскали в поисках выгодных пассажиров, один К-ова подстерег, спросил заговорщицки, куда ехать. «Никуда, – ответил он весело. – Приехал!»

На скамеечке под каштаном – каштан рос тут и прежде – старуха продавала украдкой пиво. Поколебавшись, он взял две бутылки, с одной тут же сорвал о скамью ребристую, пружинисто отскочившую нашлепку, опорожнил под сухое короткое щелканье падающих на асфальт каштановых ядрышек, другую сунул, втянув живот, за широкий ремень на джинсах и зашагал дальше – чуток, может быть, потяжелее, зато еще свободней, еще моложе, под безмятежным, как в детстве, южным солнцем. Куда направлялся он? Разумеется, в свой двор, куда же еще, но по пути сделал привал в скверике и не спеша расправился со второй бутылкой.

Улица, на которой они когда-то жили, вся перестраивалась: вместо одноэтажных, из камня-ракушечника домишек возводили громоздкие бетонные коробки, но до двора, слава богу, пока не добрались – все было во дворе, как прежде, вот разве что разрослись деревья, залили асфальтом пятачок, который казался некогда таким просторным, в «охотников и зайцев» играли, да исчезла голубятня. Зато «Победа» была на месте… Ах, как обрадовался он, увидев эту допотопную колымагу! Всегда стояла здесь, у высокого, на бетонной опоре электрического столба, прикованная к нему цепью с амбарным замком, – теперь, надо полагать, роль замка выполняло противоугонное устройство.

«Победа» эта уже фигурировала в сочинениях К-ова, давно вышедших, давно прочитанных и забытых, а она все держалась – не столько средство передвижения, сколько памятник тайным вожделениям дворовых мальчишек. Маленький К-ов тоже, конечно, мечтал прокатиться на чудо-автомобиле, первом во дворе и тогда единственном, но, кажется, мечтал об этом и сам хозяин, рябой Шашенцов, который все вечера напролет и все выходные ремонтировал машину, но хоть бы разок выехал со двора! К-ов, во всяком случае, такого не помнил.

По-хозяйски обошел он залитый солнцем, тихий и пустой двор. Впрочем, не такой уже пустой: вот прошлепала к колонке босая женщина с ведром, вот выскочил на крыльцо мальчуган с яблоком – выскочил и замер, уставившись на чужака, вот с любопытством замаячила в распахнутом окне чья-то круглая ряшка, – и все-таки… Все-таки – пустой, ибо все это были другие, новые люди, из другой, новой, не той жизни.

К-ов посмотрел на часы; до открытия пивбара, под который приспособили старый подвал, куда они лазили со спичками тайком от взрослых, оставалось пять минут. К воротам двинул, но, поддавшись искушению, свернул к «Победе». Подошел вплотную, внимательно осмотрел со всех сторон и даже коснулся, святотатец, пальцем. И вдруг почувствовал чей-то напряженный взгляд.

Медленно подняв голову, увидел в палисаднике среди неярких астр старика в майке. Седой, с резкими морщинами на смуглом лице, но ладный и крепкий, широкоплечий, он как бы изготовился к прыжку, и прыжок, надо полагать, вышел бы отменным. К-ов невольно поздоровался, давая понять тоном, что ни похищать машины, ни причинять ей вреда не собирается. А чтобы окончательно успокоить старика, в котором померещилось вдруг что-то знакомое, ввернул в качестве пароля Шашенцова – как, дескать, поживает владелец сего замечательного экспоната? «Владелец – я!» – отрывисто, с придыханием (и голос вроде бы знакомый) ответил человек в майке, явно уязвленный «экспонатом». «А Шашенцов? – не унимался новоявленный абориген. – Он ведь за ней, как за ребенком, ухаживал».

Старик молчал, вглядываясь в пришельца, но уже иначе, не агрессивно, не с готовностью прыжка, а с усилием памяти. Открыв калитку, медленно вышел, продолжая всматриваться, и чем ближе подходил, тем делался старше: запавший рот, дряхлая шея… Но одновременно как бы проступало из-под потрепанной оболочки и другое лицо, молодое. «Шашенцов помер… А вы?..» И сощурился, уже почти узнав (блеснули глаза), уже собираясь произнести имя, однако москвич опередил: «Дядя Митя?»

Да, это был дядя Митя, ас, король, шофер экстра-класса, – а иначе, рассуждали во дворе, кто б доверил ему «ЗИМ», машину правительственную (или почти правительственную), которую ввиду изношенности разжаловали в такси? «ЗИМ», однако, оставался «ЗИМом», и когда его длинное черное тело втягивалось бесшумно во двор, то даже взрослые приостанавливались и глазели – что же о мальчишках говорить! Оставив игры, летели сломя голову, но близко не подходили, на расстоянии держались, полные благоговения и восторга.

Король не удостаивал их взглядом. Легкой, быстрой походкой направлялся к дому, а ребятня, точно почетный караул, дежурила неотлучно до его возвращения…

Пятидесятилетний беллетрист, изнемогающий от кашля в московской промозглости, прикидывал и с изумлением находил, что дяде Мите было тогда меньше лет, нежели ему теперь, гораздо меньше, однако в сознании К-ова он оставался человеком, возраста которого ему, сочинителю книг, вряд ли достичь. Хотя в минувший вторник были на равных. Один весело пригласил испить пивка, другой, застигнутый врасплох, отказался было, но тут же, облизывая губы, спросил: а где? – и побежал натягивать рубашку. Так спешил, что не переодел даже домашних тапочек, возвращаться, однако, не стал, махнул отчаянно рукой.

В другой руке был газетный сверток. «Рыбка!» – шепнул, подмигивая. На равных, совершенно на равных, а уж после двух кружек (для начала по две взяли) сделались и вовсе приятелями, причем приятелями старинными. С упоением сыпал К-ов именами, которые, казалось ему, никто уж и не помнит, кроме него, но дядя Митя – вот чудо-то! – понимал его с полуслова. Многие, к радостному изумлению москвича, были живы, а он похоронил их, перевел в запасники памяти, и теперь они воскресали, причем воскресали не под беллетристическим пером, а в самой что ни на есть реальности.

Кое-кто, впрочем, умер по-настоящему – дяди-Митина жена, например, не дотянувшая пяти месяцев до золотой свадьбы. «Пяти месяцев!» – повторил старик запавшим ртом и будто стремительно отдалился вдруг, стал маленьким, как в перевернутом бинокле. Оторвал шмат газеты, вытер испачканные салакой руки, кружку взял.

Каждый глоток, видел сотрапезник, возвращает беглеца обратно; когда, шумно переведя дыхание, поставил опустошенную кружку, то оба снова здесь были, за мокрым, пахнущим рыбой и окурками тяжелым дубовым столом. К-ов тоже допил свою и пошел за пополнением, а вернувшись, спросил о Соловьевых, дочке и матери, что жили в тринадцатой квартире. «Они и сейчас живут», – удивился хозяин «Победы». Но еще больше удивился москвич, отлично помнивший, что Соловьевы тогда еще ждали новую квартиру и даже, к тайной его печали, упаковывали исподволь вещички… А к печали, потому что тихая, с ласковыми глазами Женечка Соловьева была объектом его мужского внимания. О чем, конечно, понятия не имела… «Вдвоем, – спросил, – живут-то?» – и сделал сосредоточенный глоток. «Мамаша в больнице», – произнес, тяжко вздохнув, дядя Митя. «Что-нибудь серьезное?» Похоронивший жену скривился, кивнул безнадежно и поднес ко рту кружку.