На полированную, в чернильных пятнах крышку секретера выскользнули слежавшиеся бумажки разного формата, разной плотности и разного цвета. Адвокат опустился на стул, отложил конверт в сторону и раздумчиво поворошил вызволенные на волю музейные экспонаты. Исподволь, с предосторожностями, подбирался к своему прошлому, как Мальчик, отдышавшись, подкрадывался к станции, где ему, может быть, придется коротать ночь в ожидании первой утренней электрички, если эта, убежавшая из-под носа, была и впрямь последней.

Одна из сложенных вчетверо бумажек оказалась гостиничным счетом, другая – ресторанным, однако названия блюд, как ни старался, разобрать не мог, но хорошо помнил, что ели тонкие копченые обжаренные в масле колбаски, фирменное тамошнее блюдо, пришедшееся ему после бутылки крымского вина весьма по вкусу. А вот понравилось ли Шурочке – не знает. Вообще не видит ее там, в сказочной той поездке, хотя понимает, конечно, что она неотлучно находилась рядом: и в троллейбусе, что вез их через горы к морю, и на катере, и в Ласточкином гнезде, где, собственно, и откушивали эти обжигающие, скользкие от жира колбаски, – да, рядом находилась, где же еще, но хоть бы один-единственный ее жест удержался в памяти, хотя бы одна улыбка (тамошняя, крымским озаренная солнцем), одно, пусть случайное, пусть не исполненное какого-то особого смысла слово! Ничего… А ведь считалось, что поехали, главным образом, ради нее: сам-то он крымские красоты уже видывал и решил преподнести в честь двадцатилетия супружеской жизни, пусть и с запозданием в несколько месяцев, этот нематериальный и, стало быть, не подвластный разрушительному воздействию времени щедрый дар.

Адвокат ошибся: время сделало-таки свое, но – выборочно, оставив в неприкосновенности и вкус горячих колбасок, и тепло разогретого солнцем ребристого парапета на набережной, где они привольно сидели, даже газетки не постелив, и быструю прохладу морских брызг, и собственное ощущение счастливой безмятежности, на краткий миг воскресшее в нем через столько лет, когда в минувший выходной катался с Мальчиком в лодке по подмосковному озеру, – все это жило в нем так красочно и ярко, будто только вчера произошло, а вот Шурочка непостижимым образом стерлась. Стерлась начисто! Даже снимок, сделанный на набережной ялтинским фотографом в белой треугольной шляпе с вороньим пером, не вызволил из памяти ее живого образа. Фотографа – того видел так отчетливо, будто вчера расстались, и шляпу видел, и нелепое перо, а вот ее – нет, сколь сосредоточенно ни всматривался в запечатленное на уже потускневшей бумаге молодое Шурочкино лицо.

Зато видел другое. Было в ее позе что-то напряженное, что-то неестественное, причем не только от того, что ее снимают и надо дисциплинированно замереть на секунду-другую, пока, не раздастся освобождающий щелчок затвора, – еще это было и напряжение иного рода, не краткое, не извне навязанное, а проступающее изнутри, хотя, насколько он помнил, никаких серьезных поводов для беспокойства не имелось. Дети большие уже и остались не одни, под присмотром бабушки, которой наказали особенно следить за младшим…

Бабушка наказ выслушала, прикрыв в знак понимания темные морщинистые веки, перекрестилась украдкой от зятя (Адвокат сделал вид, что не заметил), но, конечно же, все внимание ее, вся энергия души отдавались, как прежде, любимому первому внуку. Кажется, она раньше всех распознала, что этот кудрявый, похожий на херувимчика ребенок послан ей, а не дочери и уж тем более не зятю, с которым она никогда не ссорилась (с Адвокатом трудно было поссориться), но и не пребывала в дружбе, – не им, родителям-безбожникам, а ей, слуге Господа. За послушание ее… За покаяние ее… За веру, которую не сумела вложить в сердце дочери, но уж на внуке наверстала, сполна искупив этот тяжкий грех. Тому, для кого деревянный шахматный конь был живой лошадкой, и в голову не приходило усомниться в правдивости бабушкиных рассказов о Боженьке на небесах, об ангелах и вечном царстве. Адвокат всего раз видел его в церкви, куда, полыхая гневом, нагрянул, чтобы собственными глазами убедиться, что старуха тайком водит сюда ребенка, и был поражен красотой его устремленного к алтарю вдохновенного лица. В карих, немигающих, широко раскрытых глазах горели блики – то были отсветы свечей, легкое потрескиванье которых заполнило собой все дымчатое пространство храма.

Старуха намекала, чтобы Шурочку отпевали в церкви, но тут уж Адвокат был непреклонен, даже обсуждать отказался, однако они, бабушка и внук, что-то все-таки организовали. Пусть! Эту обиду он прощал, потому что обида была нанесена ему, а не Шурочке, ей это уже не причинило боли.

Они и раньше, признавал справедливый Адвокат, не причиняли ей боли сознательно, вовсе нет, но они были ее постоянным источником, все более интенсивным, особенно старший, из-за которого Шурочка страдала тем сильнее, чем радостней и безмятежней делалась его устремленная к алтарю душа.

Положив фотографию, Адвокат взял гостиничный счет. Счет был напечатан на тонкой полупрозрачной бумаге – в такую в прежние времена заворачивали масло – и громко захрустел под его пальцами. Хруст этот напоминал хруст денег за пазухой у Мальчика – как раз в эту минуту Мальчик пытался открыть тяжелую, разбухшую от весенней влаги станционную дверь.

По сути дела филькиной грамотой был счет – ни цифр, ни слов не разобрать, китайские какие-то иероглифы, в которые тем не менее Адвокат всматривался почти с тем же вниманием, с каким только что разглядывал на снимке напряженное Шурочкино лицо. В люстре горели все три лампы, но было ощущение, что света недостаточно, полуночник щурился и беспокойно поправлял очки.


Мальчик пытался открыть дверь, а она упиралась и, лишь когда плечом толкнул, нехотя отошла.

Внутри светился один-единственный плафон, да еще из тесного кассового окошка выбивались наружу слабые лучики. На деревянной скамье сидели в полумраке двое; один спал, запрокинув голову, другой неподвижно смотрел на маленького пассажира. Может быть, тоже спал, но с открытыми глазами.

Предстояло выяснить, последняя ли отошла электричка, либо будет еще одна. Проще всего, понимал маленький пассажир, узнать у кассирши, но кассирши он, как ни старался, не мог разглядеть за расходящимися веером прутьями окошка. Да и располагалось окошко слишком высоко, надо на цыпочки вставать, а когда ты на цыпочках, с тобой не больно-то разговаривают. Так рассудил юный психолог, взрослеющий с каждой минутой своего ночного путешествия, и это стремительное взросление приближало его к Адвокату куда неотвратимей, нежели застопорившееся перемещение в пространстве. Нет, он не будет ни о чем спрашивать, просто вежливо попросит билет до Москвы, и тогда уж ему обязательно скажут, ушла или не ушла последняя электричка.

Оба дяденьки – и тот, что спал с закрытыми глазами, и тот, что с открытыми, – по-прежнему не шевелились. Мальчик неслышно проскользнул мимо них к забранному решеткой кассовому окошку. На стекле белела приклеенная изнутри бумажка с цифрами. Все их, конечно, он прекрасно знал, но знал каждую в отдельности, а собранные вместе, они ничего не говорили ему. Тогда он сунул руку за пазуху, достал новенькую трешницу (Чикчириш недовольно заворочался) и негромко, чтобы не разбудить спящих на скамейке, стукнул два раза в окошко.

В ответ – ни звука. Может быть, и там спят? Может быть, спит вообще весь мир, кроме Мальчика и Адвоката? Но вот даже Адвокат, спрятав бумаги в рассохшийся конверт и закрыв секретер, начал не спеша готовиться ко сну.

Еще разок, только теперь уже сильнее, ударил по стеклу Мальчик. Какая-то тень мелькнула в желтом свете, мелькнула и исчезла, а один из спящих на скамейке громко икнул. Так громко, что тень появилась снова, а затем возникла женская голова, вся в длинных металлических штучках, на которые были накручены волосы. Обрадованный Мальчик, еще выше поднявшись на цыпочках, почти повиснув в воздухе, показал деньги. Новенькая трешница стояла, как солдатик, но женщина с накрученными волосами не обратила на нее никакого внимания. Протянув руку, стукнула пальцем по стеклу – точь-в-точь как стучал Мальчик, вот разве что Мальчик стучал робко, а эта по-хозяйски уверенно и явно сердясь.

Губы Мальчика раскрылись и произнесли слова, которые он и сам-то не расслышал, но кассирша поняла, что у нее просят билет, и снова стукнула по стеклу ноготком, напоминающим клюв Чикчириша. И тут Мальчик сообразил (он ведь был сообразительный мальчик), что не столько по стеклу барабанит рассерженная тетенька, сколько по бумажке с цифрами. Они-то и должны были разъяснить все докучливому пассажиру!

И они разъяснили. Мальчик понял, что таинственные цифры означают время отправления следующей электрички, теперь, должно быть, уже утренней, потому что кассирша, догадался он по закрученным волосам, собирается спать и никаких билетов продавать сейчас не намерена. Мальчик расстроился. Голубой бумажный четырехугольничек был для него гарантией, что он не только выберется отсюда, но и отыщет в огромной Москве дом своего защитника, который, конечно же, удивится его появлению, да еще столь раннему (теперь уже не позднему, теперь уже раннему), но удивление его будет радостным. К столу пригласит, причем не к тому столу, за которым едят, а к тому, за которым играют в шахматы.

Оттянув рубашку, Мальчик разжал пальцы, держащие трешницу; трешница скользнула за пазуху немного косо и, видимо, уколола острым уголком спящего Чикчириша. Воробей пискнул, трепыхнул крылом и долго еще ворочался, жалуясь на что-то, пока его спаситель, тихо отошедший к темному окну с широким подоконником, не сообразил, что его друг голоден. Он и сам не прочь был пожевать что-нибудь… Каким вкусным печеньем угощал в прошлый раз хозяин шахматного столика – розовым, с шоколадными цветочками, из большой круглой металлической коробки, которую привез ему в подарок сын из какого-то иностранного города! (Названия города Мальчик не запомнил.) Защитник сказал об этом с гордостью, он вообще беспрестанно хвастался сыночками, хотя и старался скрыть это, но зоркоглазый Мальчик заметил. А еще он заметил, что коробка, когда поставили, была совершенно полной и что сам хозяин не взял за весь вечер ни одного печеньица. Его спросили, младший либо старший сын, и он ответил: ну конечно младший, и это обрадовало Мальчика, потому что, решил он, если младший, то, значит, почти такой, как он.