Ах, неужели!

Нет — он просто хорошо воспитан! И вообще — Чайковский очень тактичный и деликатный человек, именно так о нем отзываются. Поэтому не стоит обольщаться…

А если хочется обольщаться? Если сердце жаждет?

Две с лишним недели терзалась она в сомнениях, больше всего боясь показаться ему смешной и навязчивой старухой («старухе» было тогда всего сорок шесть лет), но — решилась.

Дала себе слово, что, если все пойдет не так, как следует, это письмо будет последним, и не стала сдерживать себя — вложила всю себя в несколько аккуратно исписанных листов бумаги. Себя настоящую, не ту, которая представала перед родней и подчиненными. Она трижды рвала написанное в мельчайшие клочья и принималась писать заново. С каждым новым письмом она становилась все моложе и моложе, трескался и отваливался кусками панцирь, в котором томилась душа.

«Дайте мне Вашу фотографию; у меня есть их две, но мне хочется иметь от Вас», — написала гимназистка Наденька Фроловская, а баронесса фон Мекк добавила: «Мне хочется на Вашем лице искать тех вдохновений, тех чувств, под влиянием которых Вы писали музыку, что уносит человека в мир ощущений, стремлений и желаний, которых жизнь не может удовлетворить. Сколько наслаждения и сколько тоски доставляет эта музыка. Но от этой тоски не хочешь оторваться, в ней человек чувствует свои высшие способности, в ней находит надежду, ожидание, счастье, которых жизнь не дает».

Жизнь не поскупилась на материальные блага, но по части счастья оказалась весьма скупой. Окруженная толпой детей и внуков, служащих и слуг, Надежда страдала от одиночества. Даже покойный муж, которого она потихонечку начинала идеализировать, никогда не уделял ей много внимания — больше занимался делами.

«Я стала искать возможности узнать об Вас как можно больше, — продолжала она. — Не пропускала никакого случая услышать что-нибудь, прислушивалась к общественному мнению, к отдельным отзывам, ко всякому замечанию, и скажу Вам при этом, что часто то, что другие в Вас порицали, меня приводило в восторг, — у каждого свой вкус. Еще на днях из случайного разговора я узнала один из Ваших взглядов, который меня так восхитил, так сочувствен мне, что Вы разом стали мне как будто близким и, во всяком случае, дорогим человеком. Мне кажется, что ведь не одни отношения делают людей близкими, а еще более сходство взглядов, одинаковые способности чувств и тождественность симпатий, так что можно быть близким, будучи очень далеким».

— Можно быть близким, будучи очень далеким! — повторила она вслух, радуясь удачному, а главное — точному выражению.

Она некрасива, это ни для кого не новость. Нос длинен, глаза посажены столь глубоко, что кажутся темными, брови над ними густы, руки некрасивы — сухи, да вдобавок и короткопалы. И вся фигура ее лишена той плавности линий, той чарующей женственности, той грации, что составляют непременные принадлежности красоты. Голос тоже нехорош — сколько ни прислушивайся, перелива колокольчиков в нем не услыхать, разве что скрип несмазанных колес. Хотя многие находят ее голос приятным… Льстят, определенно льстят.

Она немолода. Увы, безжалостное время берет свое, не спрашиваясь. Впрочем, графиня де Луан, одна из первых светских львиц Парижа, не намного младше ее, а живет в полную силу… Ну, нам Париж не указ — в России своим умом живут.

Зато она умна, образованна и умеет быть интересным собеседником.

Трезвый расчетливый ум, привыкший извлекать наибольшую пользу из любых обстоятельств, подсказал единственно верное решение — личные встречи излишни, их следует избегать. Во всяком случае — пока.

Сердце тревожно забилось, но не решилось перечить высшей инстанции.

«Было время, что я очень хотела познакомиться с Вами, — простодушно призналась гимназистка. Баронесса фон Мекк не стала более рвать письмо, а просто добавила: «Теперь же, чем больше я очаровываюсь Вами, тем больше я боюсь знакомства, — мне кажется, что я была бы не в состоянии заговорить с Вами, хотя, если бы где-нибудь нечаянно мы близко встретились, я не могла бы отнестись к Вам как к чужому человеку и протянула бы Вам руку, но только для того, чтобы пожать Вашу, но не сказать ни слова. Теперь я предпочитаю вдали думать об Вас, слышать Вас в Вашей музыке и в ней чувствовать с Вами заодно».

Разве это не счастье — духовная близость со столь замечательным человеком, который пишет такую, поистине волшебную музыку. Дочь Юлия слушала «Франческу да Римини», когда Рубинштейн впервые представил ее публике, дирижируя оркестром. Сказала — было великолепно, всем очень понравилось. Интересно — почему это Петр Ильич никогда не дирижирует? Должно быть, есть причины…

Он весь такой светлый, такой добрый и вдруг выбрал для фантазии такую мрачную тему… Ах, какая она дура — как же она сразу не догадалась! Он излил душу в своем произведении, а она не догадалась сразу! Ему больно, ему тоскливо, ему безнадежно!

Надежда фон Мекк резко встает и быстрым шагом удаляется в библиотеку. В ее доме порядок царит повсюду поэтому спустя каких-то пять минут она возвращается в кабинет с увесистым томом в руках.

Остается всего лишь найти нужный эпизод, прочесть его дважды, вздохнуть, отложить Данте в сторону и продолжить письмо. И не просто продолжить, а обратиться с просьбой. Просьба оригинальна — сделать для нее похоронный марш по мотивам понравившегося места из оперы «Опричник».

Знала бы госпожа баронесса, что Чайковскому об «Опричнике» и вспоминать тягостно!

Поначалу, когда он только написал ее, опера показалась ему прелестной, но уже во время первой репетиции Чайковский полностью разочаровался в своем творении! Даже не раз убегал с репетиции, чтоб и не слышать ни одного звука, восклицая при этом: «Нет движения! Нет стиля! Нет вдохновения!»

В дверь тихонько постучали. Кто-то свой — не то Юлия с очередным увещеванием поберечь себя и отдыхать побольше… Да, точно — Юлия.

Не до нее сейчас — стоит отложить письмо и больше никогда к нему не вернуться. Не хватит духу.

— После! После! — нервно крикнула она.

В дверь больше не стучали.

«Позвольте мне, Петр Ильич, в переписке с Вами откинуть такие формальности, как «милостивый государь» и т. п., — они мне, право, не по натуре, и позвольте просить Вас также в письмах ко мне обращаться без этих тонкостей».

Решимость иссякла. Пора было ставить точку.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ «РЕШЕНИЕ»

Весна 1877 года явила себя москвичам сразу, без заморозков. Вот и сегодня, в Светлый понедельник, не по-весеннему щедрое солнце радовалось начавшемуся накануне празднику вместе с городом и его жителями. Все вокруг дышало любовью к ближнему, дышало малость тяжело — очень уж, как водится, обильными были праздничные застолья, но любви от этого меньше не становилось. Даже свирепый городовой у церкви Введения Богоматери, что на Лубянке, не грозил, по всегдашнему обыкновению, кулаком зазевавшимся извозчикам, всерьез опасаясь потерять равновесие от столь энергичных действий.

Чайковский неспешно шел по улице и хмурился — ему все не давало покоя письмо, полученное недавно. Любовное письмо от восторженной незнакомки.

Год назад он прочел бы его, бросил в огонь камина и тут же забыл.

Год назад, но не сейчас, когда решение найти подходящую кандидатуру в супруги все крепло, а кандидаток все не было. И не предвиделось…

Он заставил себя ответить ей. По своему обыкновению — сразу, иначе невежливо. Поблагодарил за внимание — и только.

Надо признаться, что письмо было хорошо. Трогательное, искреннее и очень откровенное.

«Порой, встречая Вас, случайно или даже намеренно, бывает и так, я прохожу мимо Вас, дорогой мой Петр Ильич, и сердце мое трепещет от любви к Вам и страха быть разоблаченной. Вдали от Вас я обещаю себе, что в следующий раз непременно подойду к Вам и заговорю с Вами, но «следующий раз» настает, а решимость моя куда- то девается.

Вы можете подумать обо мне плохо, но уверяю Вас, Петр Ильич, чувство к Вам — это первое сильное, всепоглощающее, всеобъемлющее чувство, поселившееся в моей душе».

И так далее — безграничная любовь, невозможность дальнейшей жизни без него (чего только не навыдумывают эти девицы!), пространные уверения в том, что она порядочная девушка. И комплименты его музыке, разумеется.

Имя, впрочем, у нее было приятное, мелодичное — Антонина Ивановна. Фамилия ему нравилась меньше — Милюкова.

На следующий день ему подумалось, что ответил он зря. Не стоило обнадеживать простодушную.

К приходу второго письма от девицы Милюковой он совершенно позабыл о ней. Письмо было пространной копией предыдущего, насыщенным всей этой дребеденью — слезливыми мольбами, клятвенными уверениями, чрезмерными восторгами.

Глаза зацепились за фразу: «Мы с Вами, Петр Ильич, пока еще не знакомы, но мы не чужие друг другу — нас объединила музыка, которую по праву можно считать высшим из искусств! Признаюсь Вам, что я, как и Вы, не чужда музыке. Я училась в консерватории у господина Лангера, Эдуарда Леонтьевича».

При первом же случае он навел о ней справки у Лангера (классы их находились почти рядом).

— Не припомните ли, Эдуард Леонтьевич, была у вас такая ученица — Антонина Ивановна Милюкова. Хотелось бы узнать Ваше мнение о ней. Для себя, приватно.

— Милюкова… Милюкова… — призадумался Лангер. — Антонина Ивановна, говорите?

— Да, Антонина Ивановна.

— Вспомнил! — обрадовался коллега. — Была такая девица в учениках — Милюкова. Вынужден Вас разочаровать, Петр Ильич — большей дуры свет не видывал, во всяком случае, стены моего класса — наверняка. Но, — Лангер поднял кверху указательный палец, — собой хороша. Определенно хороша. Личико смазливое, фигурка, знаете ли. Красавицей не назовешь, но весьма приятной на вид особой — смело.