Считая дело решенным, Петр Ильич с удивлением и недовольством читал ответное письмо Сафонова.

Не потрудившись объяснить причин Сафонов решительно отвергал предложенную Петром Ильичом кандидатуру Брандукова.

«Глубоко уважая Вас, Петр Ильич, считаясь с Вами и всегда прислушиваясь к Вашему мнению, я хочу подчеркнуть, что ничто на свете не заставит меня согласиться на Ваше предложение. Позвольте мне, как директору самостоятельно решать подобные вопросы», — писал Сафонов.

— Вот мерзавец! — взъярился Чайковский, дочитав письмо до конца. — Самодур! Что он себе воображает?

Раздражение накатило огромной волной. Как может Сафонов отвергать кандидатуру, предложенную им? Как может Сафонов не считаться с его мнением? Кто дал ему такое право?

Дрянной человек Сафонов! Гнать его из консерватории прочь! Вон! Чтобы духу его не было!

Ведь, если разобраться, от Сафонова совсем несложно избавиться…

Соблазн был велик. Можно было тотчас же выехать в Москву, а по прибытии объявить о своем желании занять пост директора консерватории. Сафонов уступил бы ему свое место добровольно — так велик был авторитет Чайковского. Первым делом он принял бы Брандукова, а затем…

А затем на него обрушится вся эта куча консерваторских дел.

Обрушится и раздавит, а если и не раздавит, то навсегда лишит свободы, лишит возможности спокойно писать музыку… Анатолий Андреевич, конечно, прекрасный человек, но принести ради него в жертву свое жизненное счастье, это уж чересчур. Бросить сочинение музыки для Чайковского равносильно лишению себя жизни

Но и Сафонову нельзя спускать подобного тона.

Надобно действовать. Но как?

Ответ нашелся только на следующее утро.

Выйти из состава дирекции Музыкального общества, что означало одновременный выход и из дирекции консерватории.

Это будет замечено всеми, и Сафонову придется несладко. Хотя, если честно, Сафонов — очень деятельный и умный директор. Равноценной замены ему сейчас нет. Он хорошо управляется с делами, педагоги слушаются его, студенты слегка побаиваются. Лучшего директора и не найти. Так пусть же он правит своим маленьким царством! Зачем мешать? Зачем вмешиваться?

Господи, пусть все идет так, как должно идти. Пусть Сафонов руководит консерваторией. Кажется, сей крест ему по плечу.

Петр Ильич письменно уведомил Сафонова о своем выходе из дирекции.

Брандукова он жалел как жертву огромной, незаслуженной несправедливости.

«Но, в конце концов, хороший, энергический, полный амбиции директор консерватории важнее для ее благополучия, чем тот или другой виолончельный профессор. Сафонов же, не будучи мне лично особенно симпатичен, выказал превосходнейшие административные способности и большое рвение к делу», — написал Чайковский в письме баронессе фон Мекк.

Обида оставила еще один шрам на душе. Вспоминая случай с Брандуковым, он плакал.

С годами он плакал все чаще и чаще. Стал слаб на слезы.

На место профессора по классу виолончели Сафонов пригласил Альфреда Эдмундовича фон Глена, который очень скоро занял должность помощника директора.

Василий Ильич Сафонов стремился окружить себя верными, надежными людьми.

Это правильно — ведь в кругу своих чувствуешь себя гораздо спокойнее.

Детство — прекрасная пора, ни отчего-то все дети торопятся поскорее вырасти.

Письмо было отправлено из Монбелиара некоей мадемуазель Ф. Дюрбах.

Он никогда не бывал в Монбелиаре, но название города показалось ему знакомым. Монбелиар… Монбелиар… ах, Монбелиар, владение герцогов Вюртенбергских, оттуда родом императрица Мария Федоровна, вторая супруга Павла Первого. Да, да — об этом ему в детстве говорила Фанни. Фанни очень гордилась тем. что родилась в одном городе с…

Неужели Фанни?!

Боже мой, сколько лет прошло — разве она еще жива?!

Вполне возможно — она была так молода, когда он был ребенком. Разница в возрасте, должно быть, не более двадцати лет…

— Да, это Фанни! — воскликнул он, перечитывая адрес отправителя. — Фанни!

Руки задрожали так сильно, что аккуратно вскрыть конверт не удалось — он разорвал его как придется, торопясь поскорее вытащить письмо.

Письмо от Фанни!

Весточка из прошлого, почти уже позабытого, но такого… такого.»

Дрожали руки, путались мысли, слезы лились из глаз, а в ушах зазвенел ее высокий чистый голос:

— Пьер, что с вами? Вам грустно, мой хороший? Не надо грустить — все пройдет!

— Все пройдет, все пройдет, все пройдет… — повторял он снова и снова.

Горло свело судорогой, губы задергались, воспоминания всплыли из глубин памяти и исторглись в протяжный вопль, перешедший в рыдания.

Тотчас же прибежал Алексей. Он с женой занимал первый этаж дома, снятого Петром Ильичом на окраине Клина. Сам Чайковский жил на втором.

Алексей попытался уложить его на диван, но потерпел неудачу — Чайковский рыдал, навалившись грудью на стол, комкая в руке лист бумаги. И рыдал так громко, так отчаянно, что Алексею стало страшно. Ему даже показалось, что с барином случился удар. Нет, кажется, при ударе лежат неподвижно… Впрочем, черт их разберет эти удары…

— Выпейте холодной воды, Петр Ильич.

Левой рукой Чайковский сбил стакан с подноса, а правой, в которой все продолжал сжимать бумагу, дважды махнул в сторону двери.

— Мне уйти? — собирая осколки с ковра, переспросил Алексей.

— Да! — всхлипнул Чайковский. — Иди!

В груди болело, кружилась голова, но видеть никого не хотелось. Хотелось умереть, здесь, прямо сейчас, чтобы больше никогда не страдать, не плакать. Очень, очень хотелось умереть, и поэтому он, всю жизнь панически боявшийся смерти, понял, что сейчас не умрет — судьба никогда не давала ему желаемого тотчас же. Всегда долго водила за нос, заставляла трепетать от предвкушения, изнывать от ожидания, пока не исполняла его желаний.

Порой ожидание съедало всю радость. Вот и сейчас он знаменит, и можно сказать, что обеспечен, но что ему сейчас слава? Что ему деньги? Все это не радует и не может радовать его так, как обрадовало бы тридцать лет назад…

Мальчик исчез, его место занял молодой человек. Петр Ильич явственно видел себя молодым человеком в потрепанном сюртуке, который быстрым шагом идет вдоль Невского проспекта, старательно избегая встречаться глазами со знакомыми. Ему стыдно — он одет словно босяк. У него нет лишнего полтинника, чтобы ехать с урока на урок на извозчике. Он зарабатывает уроками почти сорок рублей в месяц. Неплохие деньги для какого-нибудь Вышнего Волочка или Вятки, но в Петербурге на них не разгуляешься.

Молодой человек курит самые дрянные папиросы и не гнушается вместо обеда купить у торговки и съесть на ходу грошовый пирог с вязигой — так гораздо экономнее.

И держитесь за бока, господа, чтобы не лопнуть со смеху — перед вами генеральский сын, окончивший Училище правоведения!

Ему бы иметь хоть триста рублей в месяц — он бы был рад без памяти этим деньгам…

Позавчера в компании племянника Боба и его друзей Петр Ильич ездил развеяться в Москву. Прожигал жизнь как мог, всюду платил за всех, истратил пятьсот рублей, а радости душе не было никакой — только привычная усталость ото всего на свете.

А то, бывало, наешься, отогреешься чаем и просто плывешь от счастья, предвкушая, как отдохнешь немного и сядешь за инструмент…

Бывали времена…

Услышав новые рыдания, Алексей быстро поставил на поднос полный графин с коньяком и большую рюмку и вновь поднялся наверх. К Петру Ильичу заходить не стал — терпеливо ждал за дверью, и. чтобы убедиться, что с барином не случилось ничего страшного, украдкой поглядывал в щелочку.

Все проходит — вот Петр Ильич замолчал, откинулся на спинку стула и принялся утирать красное заплаканное лицо рукавом домашнего халата. Теперь можно и войти.

— Знаешь ли ты, от кого я получил письмо?

Нет, что бы ни говорили, а коньяк — это лучшее после музыки изобретение человечества.

Мгновенно помогает успокоиться.

— Не знаю, Петр Ильич, — улыбнулся Алексей. — Я не читаю вашу переписку…

— Это Фанни, помнишь, я рассказывал тебе о ней? Моя Фанни!

— Не может быть! — ахнул Алексей.

Чайковский казался ему стариком, а уж его няня… Должно быть, она ровесница пушкинской Арине Родионовне.

— Может! — заверил Чайковский. — Сядь вот, послушай…

Письмо действительно написала Фанни, так и оставшаяся на всю жизнь мадемуазель Фанни Дюрбах.

Фанни написала, что хочет увидеть его, и просила поторопиться, потому что ей уже пошел восьмой десяток.

Фанни написала, что у нее сохранилось кое-что из его детских рисунков и тетрадок. Он был ее любимцем, и она хотела иметь перед глазами память о нем.

Фанни написала, что очень хотела бы вернуться в то благословенное время, когда она жила в Воткинске.

Фанни засыпала его вопросами о родных — она помнила всех так, словно это было вчера.

Ответное письмо он написал быстро, но почему-то уже успело стемнеть.

Он не замечал Алексея, вошедшего, чтобы зажечь свечи, не слышал шелеста сдвигаемых портьер, не чувствовал покалывания в руке, сжимавшей перо.

Ответ на восьми мелко исписанных листах ушел в Монбелиар на следующее утро…

Спустя полгода, по дороге в Париж, он навестил Фанни…

Очень волновался — вдруг она изменилась так, что он не узнает ее.

Трясся в экипаже по мощеным улицам захолустного городка и не мог поверить в чудо…

Зря не верил — два дня, проведенные в Монбелиаре, были настоящим чудом!

Волшебством, отбросившим его чуть ли не на полвека назад.

И пухлая старушка с добрыми глазами, окруженными паутиной морщинок, стала молодой красавицей…