Сквозь шторы светлеет утро — пусть холодное, но оно принесёт день, встречу с людьми.

Подхожу к мужу. Он здесь, при мне, дышит ровно, спокойно. Успею или не успею вернуть его?

Я правильно решила. Это главная моя жизнь — дочка и муж. Скоро утро. Скоро я положу директору на стол моё заявление.

Глава четвёртая

Вот и опять снег. Снег ранний, он растает. Но он идёт и прикрывает собой чётко вычерченные предметы, прикрывает грязь сельских дорог, неаккуратность людей. Он прикрывает собой беды, даруя надежды. Снег освобождает от прошлого. Я в этом уверена.

Скоро мой день рождения. Мне будет тридцать пять.

Мужа нет, как и всегда в будни, а у меня сегодня день свободный.

Ветер, конечно, порвал шторы, перецарапал мебель. Но не выбросишь же его за это на холод!

Мне не грустно, не одиноко, не плохо. Мне никак. Я смотрю в окно, и мысли мои лениво идут белым снегом. «А может, каждому надо подняться в горы? А может быть, без страдания нет любви? А может быть, только горе способно перекроить всю жизнь? Как это так: печься о благе, а вершить зло? Хотеть спасти и губить?»

Уже середина октября — уже снег.

Мысли не волнуют меня. Они внешние. Мне нравится снег. Чистота и покой.

Когда я проснулась ночью, услышала дыхание дочери и мужа и поняла, что есть муж, есть дочка, есть четыре стены моего жилья, — время остановилось. Ко мне пришёл покой. Не рваться, не мучиться, не думать! Даше не больно, не холодно. И я больше ей не нужна.

Мне не больно. Может быть, когда-нибудь ещё будет больно. Но потом.

Сейчас идёт новый снег.

Моя дочь играет в своей комнате с Ветром, поёт себе под нос. Скоро вернётся муж. Я спотыкаюсь на этой мысли.

Вернётся, и повторится ежедневная комедия с моим нелепым «праздником», с моим рабством, с моим одиночеством.

Я, наконец, понимаю, что муж не любит меня. Это так просто. Потому и не видит ни меня, ни моих «праздников». Не любит. Беда никогда не приходит одна.

Кружусь по комнате.

Не хочу больше равнодушия. Не хочу холода в тёплом доме. Не любит, и пусть. Уйду я.

Укутываю шею шарфом, натягиваю пальто, а мне всё равно очень холодно, как бывает холодно земле, снегу.

Но ведь это неправда. Снег не знает, что ему холодно. Ему не холодно. Холодно мне.

— Разогрей папе ужин. Я скоро приду, — говорю дочери и выскакиваю на лестницу.

В троллейбусе, в метро, натыкаясь на чужих людей, несусь по кривым переулкам центра, сквозь плотный снег к Красной площади, которую про себя часто зову Дашиной, — к Василию Блаженному. Сейчас явлюсь к Дашиному колдуну.

К чёрту колдуна. Я боюсь колдовства.

Пусть работает. Без меня ему лучше, спокойнее. И мне сегодня лучше в снегу, теплее в снегу.

Дашин снег, Дашины переулки, Дашина площадь, по которой сейчас идёт только снег — людей я не вижу. Их нет или меня на площади нету?!

Около двенадцати, пугаясь собственных шагов, с трудом поднялась на свой третий этаж. Долго стояла, прижавшись к двери. Наконец позвонила.

— Здравствуй, — сказала я, не глядя на него.

Он молчал.

Удивлённо взглянула: опущены плечи и углы губ, взгляд плывёт растерянностью. Это уже слишком. Это я выдумываю.

— Ну как ты работал? — Медленно раздеваюсь. Сквозь открытую дверь гляжу на стол. Стол пуст, он пуст, как бывает пуст, когда муж на работе. Портфель нераскрытым валяется посреди комнаты. Ложь всё это. Игра. Не любит он меня.

— Где ты была?

И неожиданно для меня самой многолетняя обида, бессмысленно ушедшие без ответной любви долгие годы закружили меня. Не умея справиться с собой, прошептала:

— У любовника.

И пустота — без боли и обиды.

И молчание, после которого рушится жизнь.

— Мне же больно! — незнакомый голос.

Я вскинулась, не веря.

Он очень усталый, очень старый. Я люблю его. Что же я наделала?

Не понимая, что говорю, неподвластная себе, теряя снова землю под ногами, пытаясь вернуть его, я говорю:

— Ты не любишь. Ты заморозил меня. Ты только работаешь. А я хочу жить без асфальта, хочу качелей, хочу в кафе. Я не хочу вечности, не хочу быть одна. Я боюсь. Не хочу порядка. Я несчастна.

А когда очнулась, увидела поставленные на место губы, строгие обычные глаза. Крикнула что-то бессвязное и кинулась спасаться к дочери. Пусть она спит, я только дотронусь до неё.

Склонилась над кроватью — на меня широко, его глазами, смотрела девочка. Она не спала, и я поняла, что и раньше она не спала.

— Мама, ты пришла. — Она улыбнулась. Одного переднего зуба у неё ещё не было, и улыбка получилась беззащитной и смешной. — Мама, знаешь, папа весь вечер ходил по комнате. — Дочка страшно округлила глаза. — Он даже в милицию звонил. Я хотела его развлечь: пела ему, стихи читала, даже двойку по русскому показала, а он не рассердился. — Дочка крепко обхватила меня за шею. — Мамочка, не бросай нас больше вечерами. Хорошо?

Только теперь я поняла, что он уйдёт. Уйдёт, крепко сжав губы, уйдёт навсегда, молча, уйдёт потому, что я с ним несчастна, потому что он сильный, уйдёт, зная, что я с ним живу на цыпочках, думая, что я погибаю с ним. Уйдёт единственный во всю мою жизнь самый лучший человек. Не сейчас уйдёт, может быть, через год, когда заглохнет во мне беда, но уйдёт обязательно.

Я не закричала, не заплакала. С трудом разняла руки дочери, неожиданно быстро и крепко уснувшей. Ещё долго сидела подле неё, с торопливо бегущим сердцем.

Может быть, потому я и летела по той своей, вечной, молодой планете с новым каждый раз криком птиц и цветом цветов, что была вот эта строгая чёткость тыла, незыблемая прочность четырёх стен.

Рождённые в тридцатые, изголодавшиеся в войну по теплу, повитые одной судьбой, одной верёвкой, мы с мужем все эти годы всё дальше отходили друг от друга. Меня утягивала другая, дерзкая в своей неопытности и отваге планета, дерзкая надежда сделать счастливыми многих людей, и я сама рвала, словно пуповину, свою связь с прошлой бедой века, отчаянно я хотела нового рождения, в котором не будет страха и равнодушия, — родилась дочка, и появились ученики, мои дети.

Он не знал того, что кружило меня, он жил прошлым, был верен ему — над миром по-прежнему царили работа, долг, страх.

Сижу над спящей дочерью и ухожу от единственного для меня на земле человека, так и не сумевшего хотя бы раз в жизни попросту взять моё лицо в свои ладони и сказать: люблю!

Осторожно, боясь наступать на прочные половицы, пошла к нему. Он стоял у окна и смотрел в наш широкий двор — с футбольным беззащитным полем, единственной опорой которого, словно усталые плечи, высились ворота. Снег уже не шёл.

Он повернулся ко мне и ждал.

— Прости, — с трудом подавила я рвущийся из меня вопль о пощаде.

Он молчал. Я подошла к нему и припала головой к его груди — в меня редко и решённо застучало его сердце. Всё-таки я обхватила его плечи. Он стоял недвижим, вытянув руки по швам. Потом бережно, решительно, обеими руками оторвал меня от себя.

— Уже два часа ночи. Завтра на работу. Давай спать.

Понимая, что гибну, схватилась за соломинку:

— А хочешь… выспимся, оба не пойдём на работу и рванём на лыжах в лес.

Он молча стелил постель.

— Я очень люблю тебя, только тебя, — сказала я. — И у меня нет любовника.

На минуту он задержал руку, разглаживавшую одеяло, и шагнул из комнаты — умываться.

* * *

Снег засыпает беду. Целую неделю идёт снег. Он засыпает потери.

Муж уехал в командировку. Квартира пуста. Я, как и всегда, в свой свободный день сижу за письменным столом. Но это видимость. Я не могла работать при нём. Теперь не могу работать без него. Я не могу без него есть. Я не могу без него думать. Не могу читать. Он был моим тылом, надёжным, защищающим меня от меня самой, только раньше я этого не понимала. Потому и смогла закружиться вторая планета — был он! Потому и могла я нестись по снегу и мокрой глине — был он! Он был мной. Суховатый, любящий, цельный, единственный на земле, без которого во мне отмирает целая жизнь.

Плакать не могу. Куда написать ему, не знаю. Я знаю: он никогда не вернётся ко мне. Он ушёл — пока в командировку.

Вернись. Надо уметь прощать неосторожные слова, болезни, непонимание. Надо учиться говорить друг с другом. Если любишь, если люблю, значит, не кончена любовь, не умерла, она — в новом пути, она в новом развитии. Вернись.

Но я знаю, он не сумеет вернуться. Он не умеет прощать. Он не преодолеет себя — я порушила его гордость! «Вернись, — шепчу упрямо. — Нам нельзя друг без друга. Вернись».

Звонок. Продолжаю сидеть. Руки, ноги парализованы. Снова звонок. Медленно, с трудом передвигая негнущиеся ноги, подхожу к двери.

Открываю. Ко мне пришли Костя, Глеб, Шура и Геннадий. Лихорадочно смеюсь, едва удерживая слёзы.

Костю не узнала: вместо щёк две ватные подушки, вместо глаз — узкие щели с короткими ресницами. Куда делся Костя? Крепко обнимаю его, целую. И вижу, наконец, его глаза — они с надеждой смотрят на меня.

Да, у нас с ним погибла Даша. Как странно, уехал в командировку муж, и я забыла о Даше, о ребятах, о себе как учителе.

Костя смотрит на меня так, словно я могу ему вернуть Дашу. Отворачиваюсь от него.

Геннадия не узнала: у него бегал взгляд и была закушена губа. Я крепко обняла его, поцеловала в зажмурившийся глаз. Оказывается, я очень рада его видеть. А он прижимается ко мне головой, как когда-то Даша, и замирает. Его волосы щекочут мне щёку, ему стоять так неудобно, потому что он высокий.

Наконец я бережно, двумя руками поднимаю его голову, снова улыбаюсь ему, и он в ответ, неловко сморщившись, улыбается.