Хлопает где-то дверь.

И сейчас вокруг идёт жизнь, которой мы не знаем. Не может быть никакого смысла жизни без самой жизни.

Почему я не готовлю ребят к участию в ней, реальной, подчас суровой?

— У меня несколько лет назад учился мальчик Ваня, — заговорила неуверенно. — Добрый, активный, всегда взъерошенный. В первых классах он выступал в концертах самодеятельности: играл на баяне, пел. Ко мне пришёл в седьмой. Проучился недолго, наверное месяца четыре, и попал в детскую комнату милиции. Оттуда позвонил почему-то именно мне. Я взяла на поруки. Возилась с ним, всюду водила за собой. Вместе читали книжки, учили уроки. Но я не спасла его, он снова попал в лапы шпаны.

Холод проникал в школу. Накинула шарф, а согреться не могла.

— Не хочу вас обидеть, но собственные обиды, как правило, больше беспокоят тех, кто не замечает чужих страданий.

— Вам не кажется, что глуповато для того, чтобы уменьшить одну боль, нарочно искать другую? — Глеб насмешливо улыбнулся.

— К сожалению, долго искать не приходится, — сказала я горько. Уложила тетради в шкаф, взяла портфель и пошла к двери. — Идёмте! Хотите, познакомлю вас с Ваней? Покажу вам то, что прятала от вас. Внешне они играют так, как вы, но их игры не безобидны, у них заранее определена жертва, которая поплатится за проигрыш.

Вместо того чтобы побежать к автобусу, направо, я свернула налево, к пустырю. Наши ребята, да и учителя тоже, стараются держаться подальше от этого места. Здесь собирается шпана со всего района. Не дай Бог попасться к ним на глаза вечером.

Как и каждый день, сегодня тоже ребята гоняли шайбу по серому снегу. Вани среди них я не увидела.

— Хотите знать, зачем жить? — спрашиваю Дашу с Глебом. — Вы всё время ощущаете себя несчастными, вы решаете абстрактные проблемы. — Ищу знакомую девчоночью фигурку. Пальто не согревает, дрожу от холода, пока Глеб и Даша спокойно разглядывают ребят. — Смотрите! — Наконец вижу её, десятилетнюю девочку! — Она давно не девочка. Тогда ей было семь… — спешу я, сама боясь того, что говорю.

— Хватит, — передёрнула плечами Даша.

Но меня несёт к орущим разновозрастным ребятам, и Даша нехотя идёт за мной. Ребята гоняют шайбу. Девочка носится вместе с ними и так же, как они, громко сквернословит. На дальних воротах, кажется, стоит Ваня. Но, может быть, и ошибаюсь, я близорука.

Глеб, услышав ругательство, брезгливо сморщился.

— Она ненормальная! — сказал о девочке. — У неё дегенеративное лицо!

Прямо на наших глазах сбили с ног маленького мальчика и стали бить его. Шевелился, дёргался, вздрагивал клубок из тел. Отчаянно кричал ребёнок.

И я снова, как когда-то давно, оглохнув, ослепнув, вытянув руки, кинулась на этот крик. Но добежать мне не дали, преградили путь, отодвинули в безопасность — вместо меня раскидывала ребят Даша. Не прошло и секунды, как её сбили с ног. Не помня себя, под аккомпанемент истошного крика Глеба «Даша!» я заколотила по спинам, головам, худым, вертящимся под моими руками задам. Что-то я кричала, со злобой, захлестнувшей меня, придавшей мне силы, кричала и отшвыривала подростков от Даши и стонущего ребёнка, забыв, что эти жестокие, беспощадные подростки тоже дети, которых надо спасать.

Меня толкнули… И тут же надо мной склонился долговязый, с острым носом. Больно дёрнув за руку, он поставил меня на землю.

— Ещё хочешь? Мы, дамочка, бесплатно.

Поднявшись, я снова очутилась в месиве.

— Даша! — дико кричала я.

Меня оттягивал Глеб.

— Даша! Даша!

Больно рвал плечо Долговязый. Кричал, требовал:

— Убирайся!

Глеб плакал, тащил меня от Долговязого.

— Они убьют вас, уйдём! — Но вдруг, неожиданно, размахнулся и ударил Долговязого в острый клюв. Хлынула кровь. — Даша! — истошно закричал Глеб.

Свободная от Долговязого, я снова забарабанила по спинам и головам. И Глеб неумело и, наверно, небольно бил теперь по всему, что попадалось ему под руку.

Долговязый поволок меня прочь…

— Ваня! — позвала я.

— Я здесь! — вырвался прямо из месива голос.

Вывернув шею, успела увидеть его круглое, доброе, щербато улыбающееся лицо.

Когда очнулась, пустынно и тихо было кругом. Издалека смотрела на меня Даша. Она была без очков, и огромные круги её глаз расплывались передо мной. Лицо в синих подтёках, опухшее.

— Скотина! — кричал Ваня. — Это у неё я учился. Я же говорил. Скотина. — Долговязый, весь в крови, виновато топтался перед Иваном, который, стоя на коленях, снегом тёр мне лоб.

Я поднялась, с опаской сделала шаг к Даше, ещё шаг, наконец добрела до неё, притянула к себе. Господи, что же это? Зачем я это устроила?

Иван подал мне портфель. Он был высок и широкоплеч, а лицо — детское.

Он ушёл от меня на улицу, к Долговязому, к другим, таким же.

— Ты так и не бросил их? — спросила я тихо.

Как я верила, в последний раз расставаясь с ним, что он сумеет всё-таки порвать со шпаной!

Даша присела на корточки. Тогда и я, только теперь, увидела неподвижного на грязном снегу, скрюченного мальчишку.

— Он подлец, — убеждённо, недобро сказал Иван. — Он продал нас, из-за него мы проиграли. Не троньте.

А мальчишка повернул ко мне лицо. У него заплыл один глаз, другой смотрел на меня, тускло мерцая из-под длинных светлых ресниц, лицо было в крови, лоб вспух, одежда разорвана. Но вот мальчишка медленно повернулся на живот, встал на четвереньки. Долго стоял так, потом поднялся на ноги, пошатнулся, но устоял и медленно, покачиваясь, пошёл, прижав обе руки к животу.

На землю как-то сразу упала тьма. Краски слились в единый — серый и грязный цвет. Даша никак не могла надеть очки, из вспухшей губы текла кровь. Я снова обняла её, но она вырвалась, побежала прочь и в одну минуту исчезла за углом школы.

Глеб шагнул было за ней, остановился, долго стоял, глядя ей вслед.

Медленно мы с Глебом пошли следом за Дашей.

Опять, как много лет назад, я ухожу от беды, которой не могу помочь, от жизни, в которой ничего не могу изменить. Нет, могу. Я уведу Ваню с собой! Я резко повернулась и пошла назад, к Ване. Шла к нему и говорила:

— Ваня, Ванечка, пойдём с нами. Прошу тебя. Мне нужно поговорить с тобой.

Он не двигался. Он застыл возле Долговязого. Он не шевельнул ни рукой, ни губами. Как тогда.

И я остановилась. А потом почти побежала прочь, утягивая за собой Глеба. Бежала всё дальше от школы. И, лишь выскочив на проспект, остановилась.

— Не плачьте. — Глеб расплывался в фонарном свете. — Пожалуйста. — Голос его дрожал.

Ваня был тогда маленький, и школа ещё была не физико-математическая — обычная, и я была тогда много моложе, полна сил. И я очень любила Ваню. Что же может моя любовь?

Мы идём вдоль шоссе, к переходу. Глеб едва волочит ноги.

Придумала ложь во спасение — любовь, веру в свои силы. А что делать с Ваней? С избитым мальчишкой?

Я очень любила слушать, как Ваня играет на баяне. Он играл, мягко перебирая клавиши, и пел низким тёплым голосом мои любимые песни. Он всегда участвовал во всех наших праздниках. Однажды исчез на неделю. Я думала — болел. А он попал в камеру предварительного заключения. В ней провёл всего два дня и до конца седьмого класса был почти неотлучно при мне. А в восьмом началось… три дня, пять, двенадцать его нет в школе. Он стал меня избегать. Ни разговоры, ни просьбы, ни наши классные вечера больше не действовали на него. Однажды пропал на два месяца, и я не выдержала. Долго искала его дом, в журнале оказался неверный адрес. Открыла соседка и ткнула локтем в плотно закрытую дверь — руки её были в муке. Иван спал носом к стене. Раскиданы кругом облезлые куклы, опрокинут стул, на столе сверкает белыми клавишами баян. Я сидела в его ногах, пока он не проснулся и не увидел меня. Он закричал — жалобно, как маленький: «Уходите!» А я продолжала сидеть. Тогда он сел, вцепился в меня обеими руками, судорожно заговорил: «Уходите. Мне не выбраться! Вот только сеструху мне… Да я за неё… жизнь положу. Я им не дам её. — Это была самая настоящая истерика. Текли слёзы, рвался голос, дрожали губы. — Мать не знает. Не говорите ей. Она хочет, чтобы я стал певцом. Уходите, прошу! Хоть на Северный полюс закачусь — убьют!»

Бегу по улице. Вот переход. Скорее сбежать отсюда! Что ещё могу? Меня бьёт озноб. Я снова заболела, тяжело, как тогда.

— Ты хотел увидеть негатив жизни. И как? Понравилось? — Понимаю, нельзя больше ни о чём говорить с Глебом, но какое-то тайное желание причинить боль и ему, и себе одновременно, чтобы, наконец, пробудиться от розовых снов, ведёт меня: — Ты сказал про девочку — «ненормальная»! Ваня назвал мальчика — «предатель»! А ты подари им себя. Ты полюби их, ты повозись с ними. Дай им игры не жестокие. Ты брезгуешь ими… Олег прав — ты чистоплюй! Осуждаешь мои принципы жизни. Предложи свои! Это ты научи меня, как жить. Ну, учи меня, учи!

Глеб поднимает, словно защищаясь, словно моля, чтобы я замолчала, руку к лицу, а я не могу замолчать:

— Да, они воруют, сквернословят, пьют, дерутся. А ты задумался, почему? У них родители пьют и дерутся. Так помоги им начать жить по-человечески! — Всё-таки я заставляю себя говорить мягче: — Один мой ученик пошёл в детскую комнату милиции работать вот с такими. Я отговаривать не стала — он верил, что всё изменит. И знаешь, подростки его полюбили. Многих он вытащил, заставил учиться, работать — за ним ходили по пятам. Но он слишком близко всё принимал к сердцу…

Мы уже стоим на остановке, и к нам подплывает автобус. Он еле движется, переполненный в часы пик.

— Воруют, пьют, дерутся… — шепчу я в пылающее ухо Глеба, когда мы уже загнаны в жаркое тесное чрево автобуса. — Не хотите излишков добра? Ну так идите к настоящей беде. А на каникулах повезу вас в Ленинград, в Петропаловку. Кушайте, пожалуйста. «Плачет!» Да плачет твоя Шурочка потому, что вы оба заняты лишь собой и не хотите принимать в расчёт то, что происходит с другими людьми.