— Разве можно, сынок? — прервала его женщина, подбежала и взяла за руку. — Иди, сынок, в другую комнату, у дяди дело к маме, мама скоро придет!

Мальчик послушно направился к двери, но там обернулся и с удивлением посмотрел на мать и на гостя.

Гость ушел, молодая хозяйка Инкала сидела одна в своей комнате.

Все, что только что произошло, казалось ей сном. Действительно ли это был Олави? Или ей все это померещилось?

Сначала все шло хорошо. Они, правда, смутились от такой неожиданной встречи, но быстро успокоились и разговорились.

И тут вдруг вошел ребенок, — казалось, его появление вызвало всех духов прошлого.

Она, правда, и раньше опасалась — как бы судьба не свела ребенка с Олави лицом к лицу, но отгоняла от себя эту мысль, как дурной сон.

Теперь это свершилось. Любой посторонний, глядя на них, мог поручиться, что они — отец и сын, хотя на самом деле они были совсем чужими.

Казалось, жизнь требовала от нее отчета.

Сначала перед сыном, который так вопросительно глядел на них обоих своими невинными глазами.

Потом перед Олави, перед мужем, перед самим богом. До сего дня об этом не знал никто на свете, кроме нее самой и господа бога. Теперь это известно и третьему, тому, для кого это навсегда должно было остаться тайной. И этот третий сидел, ожидая от нее объяснений:

— Анютины глазки?..

Ей хотелось прямо и откровенно все ему рассказать. Рассказать, как она тосковала по нему, как думала, что никого больше не сможет полюбить, как потом появился он — ее муж. Как велика, искренна и самоотверженна была его любовь… если он сделал девушку из торппы хозяйкой такого дома. Как она нуждалась тогда в дружбе и опоре, как поверила наконец, что и сама его полюбила.

Нет, так нельзя говорить — это было бы нехорошо. И она сказала просто:

— Я полюбила его, поверь мне. Но наш первый ребенок… Ты ведь сам видел его. Это непостижимо! Я, наверно, не все еще тогда забыла… не забыла ту зиму. Никак иначе я не могу это объяснить.

Олави сидел сгорбившись, точно разгадывал загадку.

Но пока Олави думал, она продолжала про себя, обращаясь теперь к богу:

«Ты все знаешь. Я думала, что свободна от него, но это было ошибкой. Мое сердце принадлежало ему, его образ хранился в моей душе, и мне казалось, что любовь вообще не может иметь другого облика… Когда я потом полюбила снова и носила в своем чреве нашего первенца… господи, тебе известны все мои мысли, все чувства. Ты знаешь, что делалось в моей душе, когда ребенок родился… Я ужасно страдала».

Потом она мысленно заговорила с мужем:

«Это так ужасно по отношению к тебе — такому хорошему, единственному для меня. Будто я была тебе неверна. Но я знаю свое сердце. Я хотела нести это бремя одна, поэтому и утаила его от тебя. А теперь пришло время сказать, и мне жаль, что другой узнал об этом прежде тебя». Она взглянула на Олави и увидела, что он ждет чего-то.

— Ты и сам догадаешься, — сказала она, снова обращаясь к нему, — как ужасно я от этого страдаю. Когда я во второй раз почувствовала, что стану матерью, я тайком плакала и молилась. Моя молитва была услышана. Дочка как две капли воды похожа на отца. Это вернуло мне душевный покой и счастье.

Она увидела, как Олави глубоко вздохнул, как смягчился его застывший взгляд.

Ее охватила удивительная нежность, захотелось наговориться с Олави обо всем, что она передумала в одиночестве за эти годы, — о жизни, о судьбе, о любви… Думал ли и Олави обо всем этом? И к чему пришел? Ей самой кажется, что людям, которые однажды соединились и открыли друг другу сердца, очень трудно совсем с этим расстаться… особенно женщине. И первую любовь потому так трудно забыть, что о ней столько мечтали. В ней, как в линзе, сосредоточено все, поэтому она оставляет в душе человека такой неизгладимый след.

Но язык ей не повиновался, — казалось, за эти годы они совсем отвыкли друг от друга и им не о чем говорить. Она прервала свои размышления и со вздохом сказала:

— Что суждено — неизбежно свершается, от жизни не убежишь.

— Мы ни от чего не можем убежать! Прошлое кладет на нас свою печать и следует за нами как невидимая тень, потом, независимо от того, где мы находимся, однажды настигает нас, — я в этом убедился.

— И ты тоже? — Ей снова захотелось поговорить с ним откровенно. Столько надо было бы рассказать обо всем, что пережито и передумано за эти годы. Ему, видно, тоже есть что сказать.

Но это было невозможно. Казалось, они удивительно близки и вместе с тем бесконечно далеки — близки в прошлом и далеки в настоящем. Независимо от их желания, они замкнуты друг для друга.

Что было потом — это она помнит смутно, — может быть, они говорили, может быть, молчали, думая каждый о своем. Потом, как ей помнится, Олави встал и протянул руку.

— Прости! — сказал он дрогнувшим голосом, и в этом слове заключалось очень многое.

Сама она, растроганная, тоже сказала:

— Прости!

Ей было не совсем ясно, за что Олави просит прощения, но она чувствовала, что это необходимо, что это хорошо, что этим они кончают с прошлым и освобождаются друг от друга…

Она ясно помнила слова, которые сказала ему на прощанье. Они вылились сами собой, потому что она давно уже об этом думала:

— Я слыхала о твоей жене, Олави… и радуюсь, что она такая. Такая тебе и нужна… заурядная женщина тебе не подошла бы…

А может быть, она и не сказала этого вслух, может быть, это сказали только ее глаза? Олави, во всяком случае, понял все — это было видно по его глазам.

Потом он ушел — сказал, что спешит.

Паломничество

Гости будут! Будут непременно:

Мурка на скамье сидит, умывается.

Олави что-то задумчиво строгал. В комнате было тихо, как в церкви, только лезвие ножа поскрипывало да тикали часы на стене.

Важные гости

Будут непременно:

Мурка так старательно мордочку моет.

Мурка часто мордочку моет,

А на берегу Болотном гости редки.

Олави мастерил рукоятку для лопаты. Осиновое дерево было таким же белым, как рукава рубахи, выстиранной Кюлликки.

Кюлликки ушла в деревню, но мысли ее оставались дома.

Гости, гости будут

Непременно.

За дверью грохочут шаги!

Дверь скрипнула, кошка испуганно спрыгнула на пол. Олави поднял голову.

Вошла гостья — молодая, по-господски одетая женщина, с высокой прической, в легкой, кокетливо надетой набок шляпке. Она насмешливо улыбнулась, но, кажется, немного смутилась.

— Добрый день! — сказала она с деланной непринужденностью, быстро подошла к Олави и протянула ему руку.

Олави молча оглядывал ее с ног до головы, будто узнавая и не узнавая ее, не желая узнать.

— О-о! Что же ты таращишь глаза? Неужели не узнаешь меня — родную-то свою? — усмехнулась она. — Должно быть, столько перевидал рябин и всяких других деревьев, цветов и ягод, что одну от другой не можешь отличить?

Рукоятка дрогнула в руках Олави, лицо стало таким же белым, как рубаха.

Женщина рассмеялась ему в лицо и бросилась на диван, принимая беспечную позу.

— Вот, значит, мы теперь как — и рот разинули. А ведь раньше, бывало, не зевали.

Олави сел и молча смотрел на гостью.

— Твоя княгиня-то дома? — насмешливо спросила женщина.

— Нет! — вспыхнул Олави.

Женщина выпрямилась.

— Это хорошо! — воскликнула она с какой-то угрозой. — До нее мне дела нет, я только к тебе. Да и для нее так лучше… вряд ли я показалась бы «госпоже» желанной гостьей.

Женщина улыбалась, но слова ее источали яд.

Олави показалось, что сердце его раскололось надвое: одна половина затянулась льдом по отношению к той, которая сидит перед ним, а вторая — вскипела из-за того, как она говорила о Кюлликки. Он хотел сказать ей: говори что угодно, но насчет Кюлликки держи язык за зубами, однако женщина уже продолжала:

— Что же это мы такие торжественные? Я ведь пришла повидаться с тобой — давно не видались. Поговорим-ка снова про… любовь, может, и я теперь сумею что-нибудь сказать о ней.

Олави стало совсем не по себе от ее дерзкой усмешки.

Но усмешка на лице женщины вдруг исчезла.

— Я вас всех теперь знаю! — закричала она, гневно топнув ногой. — Скоты вы все, одни с рогами, другие безрогие — вот и вся между вами разница… Глядишь теперь? Гляди, гляди! Ты тоже из этой породы, только шкура у тебя пошелковистее — с тобой еще разговаривать можно… Слышишь? — Она вскочила и бросилась к Олави. — Стадо скотов! Я вас всех до одного презираю и ненавижу! Я бы вам всем глаза выцарапала — и тебе в первую очередь!

В ее больших глазах вспыхнул такой дикий гнев, а лицо так неестественно исказилось, что Олави показалось, будто это не женщина, а фурия.

— Ваша любовь! — саркастически продолжала женщина, снова разваливаясь на диване. — Вы чирикаете о ней день-деньской, дудите в нее, как в дудку, приманиваете нас к себе, пока мы не подойдем так близко, что вы можете выпустить своего зверя. Сказать тебе, кого вы любите? Себя, негодяи! Мы для вас, что куклы или котята, которыми вы забавляетесь. А вы, как голодные волки, вечно охотитесь за одним и тем же.

Она говорила так зло, что Олави даже в голову не пришло защищаться, — ему казалось, что его высекли если и слишком жестоко, то во всяком случае за дело.

— Что же ты молчишь? Почему не встаешь на защиту своего племени? Лучше прогони меня за то, что я вас, шутов, поношу. Что вы нам предлагаете? Свое тело! А еще что? Снова тело — тьфу! Сначала вы делаетесь сладкими, а потом поворачиваетесь спиной и заявляете, что хотите спокойно спать…