– Правда, ведь вы очень рано потеряли своих родителей, – произнесла она. – Я это знаю от Эдмунда. Но ведь в Эттерсберге вы нашли вторую родину и вторую мать.

По лицу молодого человека снова пробежало прежнее, исчезнувшее было суровое и неприязненное выражение, и его губы незаметно дрогнули.

– Вы подразумеваете мою тетку, графиню?

– Да. Разве она не заменила вам матери?

Губы Освальда снова дрогнули, но отнюдь не улыбкой; все же он ответил совершенно спокойно:

– О, конечно! Но ведь есть разница между тем, когда человек живет в доме как единственное, любимое дитя, как, например, вы и Эдмунд, или когда его берут в дом как чужого.

– Эдмунд смотрит на вас совсем как на родного брата, – заметила Гедвига. – Он очень горюет, что вы скоро хотите разлучиться с ним.

– Относительно меня Эдмунд, по-видимому, был очень словоохотлив, – холодно произнес Освальд. – Значит, он и об этом уже рассказал вам?

Гедвига слегка покраснела.

– Да ведь вполне естественно, что он знакомит меня со всеми взаимоотношениями в семье, в которую через некоторое время я должна буду вступить. Он жаловался, что все его старания уговорить вас остаться в Эттерсберге были тщетны!

– Остаться в Эттерсберге? – с нескрываемым изумлением повторил Освальд. – Серьезно думать мой брат совершенно не может. В качестве кого же я должен был бы остаться?

– В качестве старого друга и родственника.

Молодой человек горько засмеялся.

– Вы не имеете представления о положении такого совершенно лишнего друга и родственника, в противном случае не предлагали бы мне терпеть его дольше, чем этого требует необходимость. Некоторые люди заблуждаются относительно удобств такой жизни. Я никогда не обладал способностью к этому. Вообще у меня не было намерения долго оставаться в Эттерсберге, а теперь и подавно нет – ни за что на свете!

При последних словах глаза Освальда загорелись. Это был странный, молниеносный луч, присутствия которого в этих холодных глазах даже нельзя было предположить. Он только на миг скользнул по девушке и тотчас же снова потух, и нельзя было сказать, что скрывалось в нем – во всяком случае, не нежное восхищение, читать которое Гедвига привыкла во взгляде Эдмунда.

– Почему же именно теперь нет? – удивленно спросила она. – Что вы хотите этим сказать?

– О, ничего, абсолютно ничего!.. Семейные обстоятельства, которые вам еще неизвестны, – поспешно ответил Освальд.

По-видимому, он досадовал на свою откровенность и, словно гневаясь на самого себя, сломал ветку, сорванную им с первого попавшегося кустика.

Гедвига молчала, но объяснение ее не удовлетворило. Она чувствовала, что внезапная страстность и горечь, с которыми у ее собеседника вырвались эти слова, имели другую причину. Может быть, они относились к ее вступлению в семью? Неужели и этот новый родственник с самого начала будет враждебно к ней относиться? И что должен был означать этот загадочный взгляд? Она все еще раздумывала над этим, между тем как Освальд отвернулся и смотрел в противоположную сторону.

Вдруг в вышине раздался отдаленный и неж-ный шум; он звучал как птичье щебетанье, будучи в то же время протяжным и однозвучным. Гедвига и Освальд одновременно подняли глаза; высоко над ними порхала ласточка; затем она опустилась ниже, почти пронеслась над их головами, чуть не задев их на лету, и вдруг снова поднялась в недосягаемую высь. За первой последовала вторая, третья, и вслед за тем из туманной дали вынырнула целая стая, все приближаясь и приближаясь к ним. Они носились во влажном воздухе, кружились над горами и лесом, разлетались в разные стороны, словно приветствуя свою родину. Это были первые гонцы весны! В пустынных небесах вдруг наступило оживление. Легкими взмахами крыльев стройные, изящные птицы рассекали воздух, с быстротой молнии носились во все стороны, наполняя окрестности своим безумолчным и нежным щебетанием.

Гедвига очнулась от задумчивости; внезапно все отошло на задний план. Широко раскрыв свои блестящие глаза, она с восхищением и восторженностью ребенка воскликнула:

– Ах, милые ласточки!

– Да, действительно, это ласточки! – подтвердил Освальд. – Вы можете пожелать себе счастья; посмотрите, как они радостно приветствуют вас.

Словно ледяным дыханием мороза повеяло от холодного тона этих слов на светлую радость девушки; повернувшись, она печальным взглядом смерила своего рассудительного собеседника и промолвила:

– Вы, видно, вообще не понимаете, как можно радоваться чему бы то ни было. Во всяком случае, вы в таком грехе неповинны, и бедным ласточкам, наверное, никогда не уделяли ни малейшего внимания.

– О, нет! Я всегда завидовал им в том, что они могут лететь вдаль, завидовал их свободе. Ведь в жизни нет ничего выше свободы.

– Ничего выше? – обиженно и недовольно спросила Гедвига.

– Нет, по крайней мере для меня! – решительно и холодно ответил на это Освальд.

– Похоже на то, что до сих пор вы изнывали в цепях, – с нескрываемой насмешкой промолвила Гедвига.

– Разве необходимо непременно томиться в темнице, чтобы стремиться к свободе? – тем же тоном спросил Освальд, только его насмешка перешла уже в сарказм. – Жизнь кует такие цепи, которые часто гнетут тяжелее, чем настоя-щие оковы узника.

– Тогда надо сбросить эти цепи.

– Совершенно верно, надо их сбросить. Только это гораздо легче сказать, чем сделать. Кто никогда не был лишен свободы, тот, конечно, не понимает, что другие борются за нее долгие годы, что они должны пожертвовать всем за то благо, которое остальным дается само собой. В конце концов это не важно, лишь бы завоевать это благо.

Освальд отвернулся и, казалось, внимательно наблюдал за полетом ласточек.

Снова наступило молчание, длившееся на этот раз значительно дольше и еще больше прежнего мучившее Гедвигу. Эти паузы в разговоре были для нее и необычны, и невыносимы. Этот несносный Освальд фон Эттерсберг позволял себе бог знает что: во‑первых, он сказал ей дерзость за ее свидание с Эдмундом, затем самым резким, почти оскорбительным образом заявил, что ни за что на свете не останется в доме своего брата; потом он говорил о темнице и цепях, а теперь замолчал и углубился в свои мысли, в то время как в его обществе находилась молодая барышня, невеста его ближайшего родственника! Гедвига нашла, что мера неуважения к ней переполнилась, и поднялась, коротко сказав:

– Мне пора возвращаться домой.

– Как угодно! – произнес Освальд и намеревался было последовать вместе с ней, но она недовольно отмахнулась.

– Благодарю вас, господин фон Эттерсберг, я прекрасно знаю дорогу.

– Эдмунд настоятельно велел мне проводить вас.

– А я отпускаю вас, – заявила девушка таким тоном, который ясно показывал, что приказания молодого графа ничего для нее не значили, когда она хотела поступить по-своему. – Я пришла одна и вернусь также одна.

– Тогда вам придется поторопиться, – холодно заметил Освальд. – Надвигаются тучи, они все ближе и ближе, и через полчаса польет дождь.

Гедвига испытующим взглядом посмотрела на грозовые тучи.

– До тех пор я буду уже дома, а в худшем случае не беда, если весенний дождь промочит меня. Ведь ласточки своим прилетом сообщили нам о приходе весны.

Последние слова прозвучали почти как вызов, но брошенная перчатка не была поднята. Освальд только вежливо поклонился, вследствие чего у избалованной девушки исчез к нему последний остаток снисходительности. Она, в свою очередь, постаралась по возможности холоднее попрощаться, а затем легко и быстро, как серна, направилась к Бруннеку.

Но эта поспешность не была вызвана страхом перед дождем; едва миновав холм, Гедвига замедлила шаг. Ей хотелось только уйти подальше от несносного ментора, который, поучая ее, был при этом неслыханно невежлив. Когда она отклонила выраженное им желание проводить ее, он даже ничего не возразил на это. Ей, конечно, было все равно, но недостаток простой вежливости все же оскорблял ее. Ну да бог с ним! Он, очевидно, был очень рад, что избавился от неприятной обязанности. Юная девушка благодаря своей красоте, а может быть, и богатству, избалованная вниманием и всеобщим поклонением, такое равнодушие считала оскорблением, и даже когда уже вышла из леса и увидела перед собой Бруннек, то и тогда еще не могла успокоиться.

Освальд остался один, но, видно, совсем забыл о надвигавшемся дожде, так как, прислонившись со скрещенными на груди руками к дереву, не собирался никуда уходить.

Тучи спускались все ниже и ниже; лес окутывался туманом, и ласточки летали над самой землей, кое-где таившей еще следы ночного мороза, почти касаясь ее своей грудью. Но в густом тумане прохладного дня затаилась новая жизнь, дремавшая в миллионах набухших почек, и только ждала теплого дыхания, первых солнечных лучей, которые должны были пробудить ее. Словно дыхание весны носилось в еще холодном воздухе голого леса. Казалось, что вокруг кипела таинственная жизнь, безмолвная и незаметная, но она чувствовалась и понималась даже этим одиноким человеком, который, забывшись, глядел в туманную даль.

До этого, когда он одиноко шел через лес, все было пусто и мертво, и он не слышал ни одного звука, так ясно понятого им теперь. Он не знал или не хотел знать, какое новое чувство проснулось в нем, но суровая, враждебная морщинка исчезла с его лица, а вместе с ней – воспоминание о печальной, безрадостной юности без любви и солнечного света, исчезли ненависть и горечь, с которыми гордая, энергичная натура переносила подчинение и зависимость. Грезы юности вдруг посетили сурового, холодного Освальда, может быть, впервые, но тем сильнее на него подействовали. Над ним все так же неутомимо носились ласточки, все так же слышалось их радостное приветствие, и это приветствие, и веяние весны, и голос сердца повторяли все то же, что раньше торжествующе и уверенно говорили другие уста: «Настанет же, наконец, весна!»

Глава 5