Мерседес почувствовала, что слезы обжигают ее веки. Она давно уже примирилась со смертью Кончиты, о которой ей стало известно более двух лет назад. Так что у нее было достаточно времени, чтобы оплакать мать. Но сухой рассказ о мытарствах и страданиях Кончиты на чужбине глубоко тронул ее. Здесь, в убогой комнатенке, она с особой остротой ощутила чувство безграничной скорби и, как ни старалась сдержаться, все же прикрыла лицо руками и всхлипнула.

Теодора Пуиг, глядя в сторону, молча курила. Немного погодя она проговорила:

– Ну вот. Теперь вы узнали то, что хотели узнать. Ваша мать оставила после себя коробочку с несколькими вещами, среди которых и адресованное вам письмо. Она написала его незадолго до смерти. Сейчас принесу.

Теодора вышла и через минуту вернулась с видавшей виды жестяной коробочкой. Крепко зажав ее под мышкой, она ладонью вверх протянула Мерседес руку и сказала:

– Сначала деньги.

Мерседес порылась в сумочке. Ей отчаянно хотелось побыстрее выбраться из этой отвратительной комнатки. Она встала и потянулась было к баночке.

– Деньги! – угрожающе рявкнула Теодора Пуиг, хватая ее за запястье. – Давайте деньги. Вы же обещали!

– Вот, возьмите, – с трудом проговорила Мерседес и сунула ей несколько купюр. – А теперь позвольте мне пройти.

Не разбирая перед собой дороги, она выскочила из дома.


Она узнала то, что хотела узнать.

Два года потратила Мерседес, чтобы выяснить подробности смерти матери. Теперь они были ей известны. Кончита покинула этот мир вдали от родного дома и в полном одиночестве. Она вынуждена была умирать на руках у чужого человека.

Эта мысль не давала Мерседес покоя.

Уже взрослой она почти не знала свою мать, так как уехала из дома шесть лет назад, еще совсем девчонкой, горя желанием с оружием в руках защищать Республику.

Ох уж эта славная война. Мерседес вспомнила себя тогдашнюю – как ночи напролет мечтала она о рыцарских подвигах и гордо реющих знаменах, не замечая ужаса в материнских глазах, не слыша, как плачет лежащая рядом Матильда. Она вспомнила, как стремилась стать частью всего этого. Не зная. Не ведая, какое горькое разочарование ждет ее, как люто возненавидит она войну.

Письмо, которое написала ей Кончита, было коротким. Мерседес снова и снова перечитывала расплывающиеся перед глазами строчки.

Аржелес-сюр-Мер,

15 ноября 1940 г.

Дорогая доченька, я столько раз думала о тебе, надеясь снова увидеть и обнять тебя. Но теперь я знаю, что нам никогда уже не суждено встретиться. Господь призывает меня, и я не страшусь смерти. Моя жизнь прошла не зря, и ты, Мерседес, была моим главным счастьем. Возможно, в один прекрасный день и у тебя будет ребенок. Кроме этой надежды, мне нечего оставить тебе, так пусть она станет моим благословением. Молись за меня, как я буду молиться за тебя и всех нас, дабы когда-нибудь мы все вместе встретились на небесах.

Кончита.


Мерседес сидела возле окна, глядя, как по булыжникам Плаза-Майор стучит дождь. Ползущие через площадь фигурки людей на фоне величественной архитектуры казались маленькими и жалкими. Мерседес попыталась помолиться за Кончиту, но так и не смогла придумать ни одного слова. Ее душа была полна беспробудной тоски.

Всех. Всех забрала война.

Матильду. Хосе Марию. Франческа. Кончиту. Шона.

Она вспомнила, какое спокойствие охватило ее в тот день, когда пришла весть о смерти Шона. Сначала она не поверила. Это было неправдой. Это не могло быть правдой. Произошла какая-то ошибка. Должно быть, погиб кто-то с таким же именем. Или, возможно, он только ранен, а они там все перепутали.

Ее рассудок отказывался принимать, что тот яркий свет, который исходил от Шона, погас навсегда. Что она уже никогда снова не сможет ощутить объятие его сильных рук или увидеть изумрудный блеск его смеющихся глаз.

Шон был слишком живым, чтобы умереть. Слишком полным жизни. Его просто не могли убить. Он был слишком сильным и слишком умным, чтобы позволить смерти забрать себя.

А кроме того, существовали еще их планы. Их общее будущее. Их совместная жизнь. Америка. Их дети. Все, что нельзя было просто так взять и отнять у них. Невозможно.

И только через несколько дней, когда ей прислали его вещи, Мерседес поняла, что это было правдой, что ошибки не произошло. Ее обуяло безудержное горе, и она зашлась в душераздирающем крике.

И вдруг все прошло, и она обнаружила, что у нее нет сил даже на то, чтобы оплакивать любимого, словно среди всеобщей катастрофы ее личная трагедия стала уже не столь значимой. Но на самом деле это был сокрушительный удар по ее жизни, оставивший ее без надежды, без веры в завтрашний день.

Что-то сломалось в ней навсегда.

В течение еще нескольких недель, пока она продолжала работать в больнице Саградо Корасон, горе разъедало ее душу. Так что, когда наступил конец, она просто молча рухнула, как карточный домик, на который дунул озорной ребенок.

В полном оцепенении она стояла посреди палаты и смотрела, как выбираются из своих кроватей больные и, схватив костыли, отчаянно ковыляют к выходу в надежде спастись бегством. Они и ее призывали бежать. Даже доктора говорили ей, чтобы она уходила.

Мерседес вполне могла бы сбежать вместе с остальными. Франческ и Кончита умоляли ее уехать, чтобы впоследствии встретиться с ними уже во Франции. Она сказала, что будет ждать их у перевала Пертюс.

Но она не могла убежать от судьбы.

День за днем фашисты бомбили город и морской порт. На улицах стали вырастать длинные ряды сложенных прямо на земле трупов – мужчин, женщин, детей. Все больницы были переполнены. В Саградо Корасон пациенты лежали в коридорах, на лестничных площадках и даже в саду под открытым небом. Она не могла их бросить. Даже когда Франко был уже у самых ворот города и все, способные идти, устремились на север, даже тогда Мерседес не оставила свой пост, словно бескрылый трутень, слепо цепляющийся за свой улей, в то время как гудит растревоженный рой.

А потом улей опустел и затих. Обезлюдевшая Барселона ждала прихода националистов.

Солнечным днем 26 января они вошли в город. Барселона пала. В центральном соборе была отслужена благодарственная месса, первая открытая месса за последние три с лишним года.

Саградо Корасон заполнили другие мундиры и другие голоса. Оставшимся раненым пощады не было. Тех, кто не смог убежать, стащили с больничных коек и отволокли в тюрьму. Забрали даже мужчину с изувеченным лицом. Позже до Мерседес дошли слухи, что он умер от заражения крови, чем сэкономил националистам несколько пуль.

На освободившиеся койки были положены раненые франкисты, и Мерседес стала ухаживать за врагами, однако этот факт она восприняла без чувства озлобленности или горькой иронии. Она испытывала лишь мрачную апатию. То были дни триумфальных шествий, военных маршей и разносящихся гулким эхом несущихся из громкоговорителей речей, дни торжества и отмщения.

А потом был арест.

Прямо из больницы ее увезли в женскую тюрьму в Лас-Кортес и запихнули в переполненную женщинами и детьми камеру, где, забившись в угол, она свернулась калачиком и обреченно закрыла глаза.

Все остальное – допрос, обвинение, суд, смертный приговор – происходило будто во сне. Через все это она прошла, не испытывая никаких эмоций. Даже страха не было. Пожалуй, только ощущение полнейшей деградации.

Ее перевели в другую часть тюрьмы, где содержались женщины, приговоренные к смертной казни. Удивительно, но в этой жуткой камере Мерседес оказалась единственной, кто за войну сделал хоть один выстрел, кто убил хоть одного вражеского солдата. Остальные были осуждены по наговору или, по показаниям анонимных «свидетелей», просто присутствовали при преступлениях, совершенных другими. Некоторые из этих несчастных выглядели еще совсем молодыми, совсем девочками с бледными как полотно лицами, которым вместо свадебного наряда невесты был уготован саван. Но большинство ожидавших расстрела были все же дородными матронами, потерявшими надежду снова увидеть своих мужей и детей.

Для всех этих женщин прокурор требовал одного и того же приговора – смертной казни. И каждый раз защитник – разумеется, назначенный националистами – просил смягчения меры наказания до тридцати лет тюрьмы. Но во всех случаях суд вынес смертный приговор.

Однако все же оставалась еще вероятность замены смертной казни менее суровым наказанием.

Так они и жили – в ожидании, когда лязгнет дверной засов и им наконец объявят их судьбу. Для многих это ожидание тянулось уже несколько недель и даже месяцев.

Мерседес пребывала в состоянии полнейшего безразличия. Ежедневно она слышала доносившиеся из тюремного двора выстрелы – это приводились в исполнение приговоры. Она видела, как ее подруги по камере начинали молиться или тихо скулить; некоторых тошнило. Но ее это не трогало. Она отгородилась от мира стеной апатии.

В марте Мерседес сообщили о казни Франческа.

К тому времени ей уже стало казаться, что как раз жизнь-то и есть неестественное состояние человека, а вовсе не смерть. Среди всеобщей тьмы угасание еще одного огонька представлялось вполне логичным процессом. Единственной мыслью, промелькнувшей тогда у нее в голове, было: «Скоро и я присоединюсь к тебе».

Но позже она все-таки расплакалась. Как-то вечером в их камеру ввели женщину из Сан-Люка, которая видела, как умирал Франческ. Она-то и рассказала Мерседес все как было, крепко сжимая в темноте ее руку.

Франческа арестовали в нескольких милях от французской границы. Оружия при нем не было, но найденного у него членского билета анархистской организации оказалось достаточно. Его посадили в грузовик и отвезли обратно в Сан-Люк. А там его уже ждали.

Расстрельный взвод работал в Сан-Люке не покладая рук. В тот день у церковной стены были расстреляны уже тридцать человек. Сама стена и булыжник возле нее покрылись темными пятнами крови.

Франческа привезли как раз вовремя, чтобы поставить к стенке вместе с последней партией обреченных на смерть. Уже смеркалось. Между солдатами возник короткий спор относительно того, достаточно ли еще светло для прицельного огня или казнь стоит перенести на утро.