«Нет, – решительно сказала себе Мерседес, – этим меня не возьмешь». Собрав волю в кулак, она заставила себя выбросить из головы сентиментальные чувства.


Это была убогая улочка, расположенная в рабочем районе Мадрида. Дом находился по соседству с табачной лавкой, в витрине которой был выставлен весь товар ее хозяина, – несколько лотков с высыпанными на них самокрутками. Мерседес позвонила в колокольчик и скорее почувствовала, чем увидела, что из-за выцветшей занавески ее оценивающе разглядывают чьи-то глаза.

Дверь открыла женщина лет сорока, небольшого роста, неопрятная, с коротко остриженными волосами.

– Теодора Пуиг? Я Мерседес Эдуард. Я пришла..

– Да, я знаю, кто вы, – грубо перебила женщина. Она отступила на шаг назад и кивнула головой в сторону коридора. – Заходите.

Мерседес вошла в дом.

– Мне сказали, что у вас есть информация о моей матери.

У Теодоры Пуиг заблестели глаза.

– Я пригласила вас сюда вовсе не из сострадания. У меня есть информация, которую я готова продать. Бесплатно я говорить ничего не буду.

– Я заплачу. Мне сказали, вы были с моей матерью в последние месяцы ее жизни. Это правда?

– Идите за мной. – Теодора Пуиг провела Мерседес в маленькую гостиную, заставленную когда-то бывшей вполне приличной мебелью и всякими покрытыми пылью безделушками. Над камином висела написанная маслом картина с изображением Христа, перст которого покоился на Священном Сердце. – Настоящий кофе предложить не могу, – сказала она. – У нас его просто нет. Мы пьем желудевый. – Ее злые глаза уставились на дорогую одежду Мерседес. – Мы же не смогли так пристроиться, как некоторые.

– Сколько вы хотите за свой рассказ?

– Тысячу песет.

В сумочке Мерседес лежало гораздо больше денег. Она кивнула.

– Хорошо. Вы получите эту сумму. Но только после того как изложите все, что вам известно.

– Деньги вперед.

– Нет, – спокойно проговорила Мерседес. Женщина язвительно рассмеялась.

– Чтобы вы потом оставили меня в дураках?

– Сеньора, я же дала вам свое слово.

– Ваше слово? – Теодора Пуиг презрительно плюнула. – Слово предательницы и шлюхи?

Мерседес почувствовала, как к щекам хлынула краска. От гнева у нее засосало под ложечкой.

– Я хочу знать, что случилось с моей матерью. Где и как она умерла. Так вы знаете что-нибудь? Или вы просто морочите мне голову?

– О, я все знаю, – ответила Теодора Пуиг.

– Где вы познакомились с моей матерью? В Аржелесе?

– Нет, задолго до этого. Еще по дороге во Францию, в конце гражданской войны. В январе тридцать девятого. Вы знаете, каково там было?

– Могу себе представить, – все так же спокойно сказала Мерседес.

– В вашем-то кожаном пальто и в этих сапожках? Сомневаюсь я.

Теодора Пуиг прикурила сигарету. Дым, который она выдохнула, был густым и едким. Мерседес сидела и терпеливо ждала. Женщина замолчала, устремив остановившийся взгляд в угол комнаты.

– Идти нам приходилось ночами, – наконец снова заговорила она, – потому что днем нас поливали свинцом самолеты. Так что в светлое время суток мы спали под заборами и в сараях, а с наступлением темноты шли Матери несли детей; мужчины тащили пожитки. Тех, кто был не в состоянии идти, везли на ручных тележках. На той дороге нас собралось много сотен. Раненые, слепые, старики… Целая армия оборванцев. Ваши мать и отец, они постоянно были вместе. Для меня навсегда останется загадкой, как вашему отцу – с его-то ногами – удалось пройти такое расстояние. Он страшно страдал. А ваша мать несла ребенка какой-то женщины. Вернее, сначала она тащила чемодан, но через день бросила его и взяла на руки ребенка. – Теодора Пуиг выпустила струю дыма. – Вот такая она была, ваша мать.

– Да, – чуть слышно произнесла Мерседес. – Она была такая.

– Ваши родители буквально с ума сходили, беспокоясь за вас. Они все время надеялись, что встретятся с вами на дороге, спрашивали всех подряд, не видели ли они вас. А погода была ужасная. Стужа. И ни у кого не было не то что приличного пальто, но даже какого-нибудь одеяла. Наверное, если бы мы по ночам спали, вместо того чтобы идти, половина из нас замерзли бы насмерть. Так что к тому времени, когда мы добрались до границы, все страшно кашляли, а у детей поднялась температура. Все промокли и продрогли. Сколько же людей столпилось у французской границы! Как перед вратами Рая в день Страшного Суда. Французы разрешали пройти на свою территорию только женщинам и детям. Мужчин они не принимали. Ваша мать хотела остаться с вашим отцом, но он заставил ее идти. Она плакала, как ребенок. Впрочем, все там плакали… Даже в самые тяжелые годы войны я не видела столько слез, столько людского горя…

Мерседес почувствовала, что и у нее на глаза наворачиваются горячие слезы. Отчаянным усилием воли она заставила себя сдержать их. Теодора Пуиг докурила сигарету и тщательно затушила окурок, который еще должен будет послужить для новых самокруток.

В окошко маленькой гостиной опять забарабанил дождь, серыми полосками стекая по грязным стеклам. Теодора Пуиг продолжала:

– Жандармы обыскивали нас, будто преступников. Там была одна старушка, которая что-то зажала в кулаке. Они никак не могли заставить ее раскрыть ладонь. В конце концов два здоровых мужика кое-как разогнули-таки ее пальцы. Оказалось, она сжимала горсть земли. Это было все, что она захватила с собой из Каталонии. Так они и это заставили выбросить… На границе мы провели еще три ночи в надежде, что французы впустят и мужчин. Но они были непреклонны. Потом нас, словно скот, затолкали в грузовик и увезли. – Она горько усмехнулась. – Я сказала «словно скот», однако на самом деле все было еще хуже. С нами обращались, как с какими-то никому не нужными вещами, от которых необходимо было как можно скорее избавиться. Вам просто не дано понять, что значит быть беженцем, быть ничем.

– Куда вас повезли?

– Далеко на север. Нас высадили в маленькой деревушке, которая называлась Луэ, уничтожили вшей и продезинфицировали нашу одежду, а затем расселили по баракам… Никто из нас не знал, какая судьба постигла наших родственников, оставшихся в Испании. Ваша мать места себе не находила, беспокоясь за вас и вашего отца, не зная, остались ли вы в Испании или вам удалось уехать за границу, живы ли вы. Она была уверена, что, если вы попадете в лапы к фашистам, они вас расстреляют, и лишь надеялась, что вы оба где-то скрываетесь… Она связывалась со всеми организациями, занимавшимися проблемами беженцев, но им тоже ничего не было известно, спрашивала о вас каждого, кто приезжал из Испании. Думаю, часа не проходило, чтобы она не вспоминала про вас и постоянно лелеяла надежду, что однажды вы с отцом объявитесь в Луэ, живые и здоровые… А потом ей пришло официальное письмо, извещавшее о смерти вашего отца. Его расстреляли. И, поскольку его тело осталось невостребованным, им распорядилось государство. Позже до нас дошли слухи, что он был похоронен в Сан-Люке в общей могиле с еще тремя десятками казненных. Обо всем этом вы, конечно, знаете?

– Да, – сказала Мерседес. – Об этом я знаю.

– Кончита это известие переживала очень тяжело. Она не выла и не причитала. Подобные вещи были не в ее характере. Но она перестала есть и совсем сдала. Мы думали, она умрет. Мы выхаживали ее несколько недель и в конце концов спасли ей жизнь. Но, честно говоря, жить она не хотела и только все время изводила себя мыслью, что, возможно, и вы тоже погибли. – Теодора Пуиг многозначительно посмотрела на Мерседес. – В течение двенадцати месяцев от вас не было ни единой весточки, ни строчки, ничего. А вы, разумеется, не умерли. Вы притаились и даже неплохо устроились. Но ваша мать этого не знала. Прежде такая сильная, теперь она едва вставала с постели. Жизнь угасала в ней на глазах… Начало мировой войны прошло для нас почти незамеченным. Но однажды наш маленький мирок перевернулся. В мае сорокового немцы вошли во Францию. А через три недели они уже были в Париже. Жандармы погрузили нас в поезд, идущий на юг, до Перпиньяна. Мы тогда подумали, что нас отправляют обратно в Каталонию и мы все обречены. В Перпиньяне нас разместили на конном дворе. Мы спали на грязной соломе под открытым небом. Дети начали болеть. Многие получили воспаление легких. У самых маленьких начались поносы, которые невозможно было прекратить. Ваша мать, несмотря на слабость, помогала ухаживать за больными. Малыши стали умирать. Видели бы вы, как уходит жизнь из их крохотных тел, как гаснут их глаза. Не знаю, сколько всего умерло. Много. А у вашей матери начался кашель… Нас привезли в концентрационный лагерь, располагавшийся неподалеку от города Аржелес-сюр-Мер. Сколько же там было народу! Наверное, тысяч десять. Слышали что-нибудь об Аржелесе?

– Да. Слышала.

– Там даже кроватей не было в бараках. Нам приходилось спать на голой земле. Мужчины на одной половине лагеря, женщины – на другой. Помещение не обогревалось. У каждого было лишь одно одеяло, а ведь приближалась зима. Вам не понять, что такое холод. Или голод. К тому времени с продуктами стало совсем плохо, и французы начали нас ненавидеть. Они говорили, что мы отнимаем у них последний кусок хлеба… Это была страшная, невыносимо страшная зима. Столько больных! Ваша мать все кашляла и кашляла. А потом у нее горлом стала идти кровь. С той минуты, когда мы приехали в этот лагерь, я знала, что ей не выжить. Она уже оставила надежду увидеть вас, мысленно распрощавшись с вами навсегда. Жизнь потеряла для нее смысл. И в начале января она совсем слегла. Мы отнесли ее в лазарет…

Теодора замолчала, как будто на этом ее рассказ закончился, и прикурила новую сигарету. Она сидела съежившись на своем стуле, похожая на измученную долгим перелетом птицу.

– Тогда она и умерла? – ровным голосом спросила Мерседес.

– Да, – после долгой паузы проговорила Теодора Пуиг. – От воспаления легких. Она так исхудала! От нее остались только кожа да кости. Еще бы, ведь она несколько месяцев не получала нормальной пищи. Было ясно, что она не сможет выжить… Перед смертью она исповедалась приехавшему из Аржелеса священнику. И умерла. Между прочим, у меня на руках. Мы ведь были подругами. Ей так и не удалось снова увидеть ни свою дочь, ни свою родину. – Теодора выпустила в потолок струю дыма. Ее воспаленные глаза не выражали ничего. – Она умерла 12 января 1941 года, утром. Мы похоронили ее на лагерном кладбище. Вот так и закончилась ее жизнь.