В это кошмарное состояние Иден впадала три-четыре раза в день. Все начиналось с того, что у основания черепа словно образовывался тугой узел, невыносимо сжимавший ее сознание. Ее охватывало чувство близкого безумия, отчаяния, непоправимой беды. Потребность в героине становилась беспредельной. Она буквально чувствовала его запах, ощущала вкус, слышала, как он звенит в ее крови… но мозг так и не получал его.

Она вспоминала, как вводила себе гигантские дозы и возносилась в небеса на крыльях волшебного кайфа. Следы от уколов начинали жечь и чесаться. Вновь оживало ощущение пронзающей кожу иглы. Затем эта игла задевала и царапала натянутые как струны нервы, и они выли, и визжали, и рвались, а она проникала все глубже и глубже, пока не вонзалась в кость.

И тогда на нее начинали надвигаться стены, все сильнее и сильнее сжимая и без того крохотное пространство каморки. Иден казалось, что эти стены были лишь пыточными инструментами какой-то дьявольской машины и что в конце концов они обязательно сомкнутся и раздавят ее.

Она смотрела, как медленно опускается потолок, и жизненные силы покидали ее, но сердце пускалось в бешеный галоп, а мозг взвывал, словно двигатель автомобиля с неисправным сцеплением. Все тело покрывалось отвратительной гусиной кожей. Сведенные судорогой пальцы становились похожими на когти. Позвоночник выгибался дугой. И, уставясь обезумевшими глазами на надвигающиеся на нее стены и потолок, Иден начинала пронзительно визжать.

И минуты превращались в часы.

Сначала стены полностью смыкались над ней и ее окутывала тьма. Затем мир переставал существовать. Она становилась пленницей узкого тоннеля своего сознания, мучительно пытаясь протиснуться вперед. Но стены продолжали сжиматься, и она уже почти не могла дышать, и, полностью парализованная, лежала, словно погребенная в могиле, пока стены не начинали медленно отступать, позволяя ей дюйм за дюймом, корчась и извиваясь, продвигаться вдоль ствола тесного тоннеля.

Мрак потихоньку наполнялся светом, приступ клаустрофобии постепенно ослабевал, и она проваливалась в тяжелый, беспокойный сон.

То, что Иден была прикована к кровати, еще более усугубляло ее страдания. Придя в себя, она нередко обнаруживала болезненные ссадины и синяки на запястьях.

По сравнению со всеми этими мучениями ее кашель и рвота, боли в спине и ногах, лихорадка и холодный пот были не хуже, чем приступы скарлатины, которой она болела в детстве.

Несколько раз Иден почти готова была признаться ему в причине своего состояния. В самом начале она рассудила, что, если он является членом банды профессионалов, он мог бы достать ей необходимые лекарства. Или что-нибудь еще, скажем, морфий. Но теперь она уже больше так не думала. Теперь она точно знала, что он не был членом банды. Он был один. Да еще дилетант. Сумасшедший дилетант. Сам с собой разговаривал, даже спорил с. невидимыми собеседниками. Он был неуравновешенным. Опасным.

И она решила скрыть свое пристрастие к наркотикам, сказав, что у нее просто жар.

Тогда он принес ей антибиотики – это было почти забавно – и до сих пор заставлял ее принимать их, хотя от этих проклятых таблеток она только чувствовала себя еще хуже. Вот болеутоляющие лекарства действительно помогали, но он выдавал ей их катастрофически малыми дозами. Она умоляла его принести кодеин, а он вместо этого притащил аспирин.

Позже Иден стала преследовать одна зловещая мысль: поскольку этот человек работал в одиночку, ему было гораздо проще убить ее, чем затевать всю эту возню, чтобы сохранить ей жизнь и в конце концов отпустить.


Джоул Леннокс вышел на крыльцо.

В десять часов утра уже было невыносимо жарко.

Внизу, в долине, температура сегодня, наверное, поднимется градусов до 105,[1] а на солнце – так и до 130.

Но он привык к такому климату. Даже не привык, а любил его. Он любил жару и уединенность пустыни, ее непорочность и чистоту. Любил свое парящее над Тусоном жилище. Здесь были его дом, его сад, его пристанище. Его славная крепость.

Джоул подумал о девушке, запертой в прохладном мраке подвала. Если бы он решил вытащить ее сюда, она бы, наверное, не выдержала такого пекла со своей болезненно бледной кожей и огромными, отвыкшими от дневного света глазами. Она была созданием тьмы.

Джоул облокотился на деревянные перила. Когда он похитил эту девчонку, на него нахлынул целый сонм чувств, казалось, давно умерших в нем: восторга, свершающегося возмездия, близкой расплаты за пережитые им унижения. И вот теперь из-за ее болезни все могло пойти насмарку.

Необходимо было срочно выправить ситуацию.

Он внимательнейшим образом следил за калифорнийской прессой. На то, что Мерседес или Доминик ван Бюрен обратились в полицию, нигде не было и намека.

Это радовало, хотя Джоул не слишком опасался полиции: невозможно было даже представить, что следы девушки могли привести в его уединенный дом, стоящий в пустыне за сотни миль от Лос-Анджелеса. Почти ничто не связывало его с этим преступлением. Однако огласка и широкое полицейское расследование несколько затруднили бы выполнение задуманного плана, и он очень надеялся, что родители Иден будут продолжать хранить молчание.

Разумеется, вполне вероятно, что в Лос-Анджелесе на местном, так сказать, уровне уже начались какие-то поиски пропавшей девушки. Но это его не трогало. Иден ван Бюрен окажется всего лишь одной из десятков девушек, исчезнувших в Лос-Анджелесе за это лето.

Обойдя дом, Джоул направился к сараю. Солнце ударило его по плечам, как старый, добрый приятель. Прищурившись, он засмотрелся на кобальтовую синь неба. До самого горизонта – ни облачка. В мерцающем над землей раскаленном воздухе, казалось, плавно покачивались кактусы сагуаро.

Он вошел в прохладу сарая и остановился, ожидая, пока глаза привыкнут к полумраку. В глубине помещения возле пилы для распиливания камней, которую он приобрел в Финиксе в магазине уцененных товаров, были аккуратно сложены холсты и стопки каменных блоков. На скамейках ровными рядами лежали инструменты. Кругом стояли его творения, некоторые – еще не завершенные.

На специальной подставке, накрытый куском брезента, покоился барельеф, над которым Джоул сейчас работал. Он сбросил брезент на пол. На широкой плоской плите на фоне скалистых гор были изображены отара овец и женщина из племени навахо, держащая в руках ягненка. Это был довольно-таки избитый сюжет, весьма характерный для произведений западноамериканского китча, сходства с которым Джоул всегда старался избегать в своем творчестве, но в данном случае ему удалось вдохнуть в него нечто особенное, какую-то неподдельность, какую-то трогательную нежность.

Взор женщины-индианки устремлен в небо, словно она готовится принести своего ягненка в жертву. Ее поза выражает душевное волнение, надежду и, быть может, даже страх.

Эскизы для этой работы Джоул делал с натуры. Вообще-то он предпочел бы, чтобы ему позировала одна девушка, работавшая продавщицей в магазине в Тусоне, но слишком уж рискованно было приводить сюда кого бы то ни было постороннего, кто мог бы заподозрить что-то неладное. Среди знакомых Джоул слыл отшельником, не любившим непрошеных гостей, художником-одиночкой. Он знал, что за глаза многие считали, что он «с прибабахом» и, когда Джоул отворачивался, с ухмылкой постукивали себя пальцем по лбу. Ну и пошли они в задницу! Такое положение вещей его вполне устраивало.

Джоул взял молоток и тонкий острый резец и приготовился к работе. Этот барельеф он делал на заказ. Впоследствии плита будет вмонтирована в стену дома, который сейчас строил в долине Кит Хэттерсли, состоятельный человек, владелец сети закусочных, считавший себя покровителем искусств. Особых симпатий к Хэттерсли Джоул не испытывал, но он знал, что творение художника продолжает жить во всем своем блеске даже тогда, когда и его хозяин, и модель, и сам художник давно уже превратились в прах.

Он принялся за работу. По мере того как резец вгрызался в неподатливый камень, его мысли успокаивались и приводились в порядок.

Некоторое время он работал над одеждой индианки, затем вернулся к ее лицу, осторожно удаляя последние шероховатости, придавая его чертам плавность и изящество линий.

Часа через полтора он выпрямился, взял поливальный шланг и струей воды стал смывать с барельефа остатки каменной крошки и пыли. Потемневший от влаги камень заблестел чистотой и свежестью. Джоул выключил воду и, стоя в сторонке, стал наблюдать, как сохнет его творение. В такую жару потребовались считанные минуты, чтобы влага испарилась и камень вновь посветлел. Неплохо получилось. Глаза Джоула скользили по мягким линиям вышедшего из-под его резца произведения.

Он прикоснулся к камню, будто намереваясь вложить в него душу. Будто его пальцы обладали магической силой. Затем ласково провел по нему рукой. Ему стало легко и покойно.


Санта-Барбара


Стоя под душем, Доминик ван Бюрен размышлял о том, как сложится наступивший день. Он только что принял свою утреннюю дозу кокаина и теперь чувствовал себя спокойным, бодрым и счастливым.

Утром дел по горло: навестить друзей, сделать кое-какие покупки, позавтракать в компании. Напряженный график. А после обеда он собирался побывать на матче по поло.

Предвкушая удовольствие, он вытирался махровым полотенцем и весело насвистывал какую-то незатейливую мелодию.

Легонько затренькал внутренний телефон. Доминик схватил трубку.

– Да?

– Мистер ван Бюрен, приехал сеньор Фуэнтес.

– Мигель? Очень хорошо. Через пару минут выйду.

Продолжая насвистывать, он надел светло-коричневые слаксы, в тон им рубашку, а сверху натянул тонкий кашемировый джемпер – чтобы не просквозило под кондиционером. С помощью рожка для обуви втиснулся в туфли-лодочки из кожи ящерицы и вышел из спальни.

Мигель, держа в руках широкополую шляпу, ждал его в гостиной возле отделанного резным камнем камина. Его плечи устало опустились, и весь он выглядел каким-то сморщенным.