На том памятном собрании проектного бюро перед представлением собственной разработки Гарькович отметил, что план товарища Иофана весьма напоминает крематорий. И добавил, что проект Иофана – архитектурный гермафродит памятника и дворца – может быть, и отражает характер эпохи, волю трудящихся, вложивших все рабоче-крестьянское творчество, но композицию в 456 метров, 80 из которых занимает памятник, вряд ли удастся возвести известными человечеству средствами. Этого оказалось достаточно, чтобы железная решетка узкой скрипучей кровати печатала в темноте и сырости на его истощенных плечах и боках ромбы. В день, когда для Дворца Советов расчищали место, он, 34-й номер (истории болезни или камеры), был особенно беспокоен и так барабанил в дверь, что разбил руки в кровь. Явился тюремщик в белом, или белым был свет, проникший в сырость и полумрак, явился и пояснил, что взрывы – не предвестники начала войны. Взрывы также не были знаком конца света, не являлись они и громом новой революции. Храм Христа взрывали у набережной. Расчищали место для величественного Дворца Советов. А в живот Гарьковича били жестким мысом кирзового сапога, чтоб не буянил. Пойди, не потеряй после такого рассудок…

Одним словом, в тот вечер Нине и Нико снова не удалось побыть наедине.

* * *

Дед Гарькович имел обыкновение ни с того ни с сего среди полной тишины тяжело вздохнуть и торжественно произнести: «Да! Трудно в России быть архитектором!».

Из темного угла, из-под старой войлочной панамы, съехавшей набекрень, отстранив чашечку с чаем так резко, что остатки выплескивались замысловатым узором на ковровую дорожку, старик подзывал пальцем внука и тоскливо заводил излюбленную песнь: «Вот старость титана… Да, Нико, – бил себя в грудь кулачком, сухоньким, как завалявшаяся на чердаке груша, – титана, по мановению руки которого когда-то воздвигли Большой дворец в Царском Селе, дворцы Воронцова и Строганова. Обер-архитектор двора мало ли отстроил, пока имел честь состоять на службе Их Величеств всероссийских, начиная с 1716 года и вплоть до 1764-го. И вот я, частый гость государыни, встречаю старость. Отверженный, в пыли убогой лачуги, без куска хлеба! Это ли завидная участь?»

Он делал рукой в воздухе движение, словно отпускает на волю воздушный шар. Разжав пальцы, показывал белую сухую ладонь, исчерченную глубокими лиловыми бороздами линий.

«Это ли завидная участь – всю жизнь городить лепнину и барельефы фронтонов, сооружать отделку фасадов, сочинять планы парков и фонтанов, воздвигать палаты, раздаривать душу за гроши на вырезание статуй и всяких притчей из камня, железа и свинца, на махины и уборы театров в опере и в комедии. И в итоге никакой благодарности… В маскарад над площадью кружат серпантины и конфетти, а ты своими коротенькими ручонками пытаешься ухватить хоть один, а если другой кто ухватит – в потасовке отнять, – так и за судьбой тянемся. И стоит нас на площади тьма-тьмущая, пихаясь, толкаясь, тесня друг друга. Даже если в небе пусто и карнавал давным-давно прошел, все равно остаемся и ждем, ждем чего-то». И Гарькович тянул к потолку руки, худые и сухие, как облетевшие зимние деревца.

«А потом пошло-поехало, лавиной. Графский титул отобрали, заказов лишили, отстранили от строительства триумфальных ворот, оттеснили от подготовки дворцов к коронации веселой императрицы Елизаветы. Три года я сидел на постном бульоне с сухарями, наблюдая, как другие застраивали Петербург и окрестности. Каково, думаешь, мне было. Я вот тоже только плечами пожимал».

Старик Гарькович часто забывал, что внук вырос. И по-прежнему принимал его за того тихого русого мальчонку лет семи, который всхлипывал, не дотянувшись до звонка дедовой двери, стоял и хныкал, растирая сандалиями песок по кафелю лестничной площадки.

Несмотря на умиление, дряхлый, седой Гарькович трогательно скрывал паркинсонирующую старческую жадность. Скрепя сердце, он дарил Нико чернильные карандаши, пластмассовые угольники, бархатную с пылью-перхотью готовальню, где лежали безногие циркули и задубевшие, годные лишь для растушевки ластики. Дрожа, вручал внуку Гарькович желтые листы бумаги. Торжественно передавал сухими, с синим трубопроводом вен, старческими руками зажевавшую не один лист пишущую машинку. Отказывал в наследство неподвижную рейсшину, ощупывая ее кривыми пальцами с полосой несмываемой грязи под слоистыми стеклами ногтей.

Дарить-то дарил, но уже на следующий день, сетуя на судьбу, жаловался, что входная дверь беспомощна уберечь от воров, ежедневно уносящих из дома все самое ценное, накопленное десятилетиями добро. «Ты не поверишь, мой мальчик, еще вчера на этой вот тумбочке лежала пачка острейших карандашей. Я купил их на Большой Дмитровке, в «Чертежнике», черт знает сколько лет назад – стерлось из памяти. Они и это не пощадили – и железный, необыкновенно точный транспортир, столетний, привезенный из Италии отцом, прибрали к рукам».

Нико опускал глаза, не зная, стоит ли вернуть подаренную вещь, не разобидит ли это ранимого старика, не заподозрит ли он своего юного друга в воровстве, забыв, как вчера с улыбкой, с шутливым подзатыльником дарил остатки своего прошлого. С годами коварный избирательный склероз деда усиливался, как пламя съедая бумажные и деревянные фрагменты макета памяти. Старик восполнял пробелы плодами собственной фантазии – сочинял обыски, взметнувшие вещи в квартире до такого полного беспорядка и запустения, что даже трость, замененную ореховой палкой, было трудно отыскать в коридорчике среди старых примусов, утюгов, газовых горелок, запыленных чертежных ламп и рулонов пыльной миллиметровки, изъеденных голодной молью. В комнате старика было жутковато маневрировать меж съежившихся от сухости деревянных стульев от разных гарнитуров, среди дубовых комодов, сдвинуть которые и силачу не под силу. Бесконечные сугробы пыли устилали почерневший местами паркет, полки с танцующими так и сяк книжонками – тонкими детскими (в память о несостоявшейся семье Гарьковича) и ветхими томами – свидетелями тщетных потуг архитектора, бессильно опавшего теперь в скрипучем кресле под кружевным торшером.

И все же какая-то тайная надежда грела холодные руки Гарьковича. Он упрямо, стойко ждал, выискивал что-то на страницах прошлогодних газет, уголки которых разглаживал дрожащими пальцами, похожими на сухие стручки бобов. Или вдруг принимался вдохновенно водить отросшим ногтем по старому плану неизвестного помещения на закапанной вареньем, залитой зеленкой миллиметровке. Искал что-то и на собраниях проектного бюро, куда упорно ездил на такси, а потом два месяца откладывал на следующий визит.


Однажды дверь в комнатку Нико еле слышно мяукнула и затихла. Нико продолжал лежать на плешивом бесцветном коврике и, слюнявя пальцы, с хрустом переворачивал страницы дореволюционного труда по планированию системы вентиляции дворцов и придворцовых строений. Что-то прохладное дыхнуло в затылок, он обернулся в поисках источника сквозняка и увидел нервную фигурку Гарьковича, который манил его, требуя оторваться от чтения и срочно двинуться куда-то. Привел же на кухню, где они вдвоем до вечера строили план стариковской квартирки на посеревшем листке альбома. Нико вымерял размеры стен и ширину дверных проемов рулеткой с ржавой, звенящей металлом и ранящей пальцы лентой. Не забыли обозначить ванную, чуланчик-туалет с крошечным ветровым оконцем, а также две небольшие квадратные комнатки и кухню-табакерку со встроенной под подоконником кладовой для компотов, которые старику дарили жалостливые соседки. Компоты в кладовой не задерживались, старик, в очередной раз упав духом, принимался швырять банки об стену, словно надеясь пробить «несправедливость, что плоть и кровь этой страны». Стена становилась липкой, по полу рассыпались розовые кусочки яблок и прорезиненные вишенки цвета спекшейся крови… Пока они работали над чертежом квартирки, Гарькович пыхтел, шевелил белесыми губами, ронял на лист хлопья перхоти с серых волос, собранных на затылке в косицу. Наконец он застыл, задумчиво согнулся над чертежом с черными растушевками негодных ластиков, нахмурил брови, ткнул пальцем в самую середину и пробормотал:

– Видишь ли, это помещение странным образом напоминает мне флигель Большого Петергофского дворца, даже вот это маленькое оконце в комнатке служанки. И покои садовника, присмотрись… – Старик озадаченно навис над чертежом. – Значит, где-то здесь в стене замурована и дверь в галерею, – продолжал он размышлять вслух, – в стекленную галерею зимнего сада с фикусами, пальмами и отростками земляничного дерева, которые, наверно, уже выросли и подпирают кронами витражный купол потолка.

Весь остаток того зимнего вечера они искали в стене стариковской спальни потайную дверь, ведущую в галерею. Вдвоем, пошатываясь, кое-как оттащили кровать, рисуя ножками на паркете листья ириса. Чихая от пыли, отдирали выцветшие голубенькие обои со стены. Как два сластены, судорожно раня пальцы, соскребали безе пожелтевшей штукатурки. Но дверь стекленной галереи с зимним садом была так надежно запрятана за глухой кирпичной кладкой, что найти ее оказалось им не под силу.

IV

На встречу с банкиром компанию проектировщиков, состоящую из Нины, деда и Нико, вез брат. Он вызвался сопровождать Нину утром – молча собрался и пошел следом за ней с лицом живодера. Бессмысленно было его останавливать, проще было не обращать на него внимания.

Банкир временно разместился в желтом двухэтажном особнячке XIX века. Дед скомандовал остановить старенький «Москвич», бодро выбрался из машины, мечтательно осмотрел особняк: белые, с трещинами колонны фасада, облезлую грязно-желтую штукатурку под окнами со строгими наличниками без переплета.

«Подделка мещанина, бесцветный образец скудности выразительных средств классицизма», – заявил он уже в приемной. Здесь было прохладно, рядком закупоренных бутылок собеседования ждали четверо мужчин, несмотря на жару, задрапированных в черные, тяжелые на вид ткани. В сторонке носатый испанец в белом летнем костюме сидел, уткнувшись в газету на розовой бумаге.