И все же рождения внука дождалась, дотянула. Простилась с этим миром успокоенной за дочь. Антонина вскоре забрала Нику с младенцем к себе «на солнышко». Игорь продолжал регулярно получать зарплату и «на семью». Большую часть он отвозил матери. Та, любовно пересчитав, закатывала очередную порцию в стеклянную банку. Это была ее с Игорьком тайна, о которой Никочке знать не следовало: у нее и так папочка богатый, а это Игорьковы кровные. Внука она любила, как не любить. Но был он не их породы, не в Игорька. Сердце ее по-прежнему больше всего томилось о сыне.

Ника, отсидев на природе, вернулась в Москву, оставив малыша на попечение бабушки. Она больше не сбегала, хотя свободу ее не ограничивали. Отец придумал ей дело: раскручивал из нее звезду, снимал клипы.

Супружеская жизнь молодой четы протекала безмятежно. Они друг другу не мешали. Приспособились в трудных условиях. Игорь пытался учиться, без рвения, не понимая, зачем теперь-то ему все это нужно. У матери на огороде, под крыльцом и под бочонками с дождевой водой было позакопано кладов на много лет спокойной деревенской жизни. И все же кое-как тянул, мало ли что. Отказываться от подарков фортуны было страшновато.

И еще он скучал. Чем больше проходило времени, тем сильнее помнил он Тошу. Все-все о ней, даже то, что она о себе не знала. Как спит на боку и обнимает саму себя, защищаясь от кого-то во сне. Как кричала однажды спросонок: «Help!» Не «помогите», а именно «Help!» почему-то. Как она стоит со своей скрипкой и покачивается в такт, переступает, словно танцует, ногой притоптывает. Как в первый их раз стыдилась сказать, что девушка, просила: «Осторожней, пожалуйста», а он думал, что это страх забеременеть, и сам боялся ужасно. Не дни и события помнил он, а все вместе, все, что тогда было счастьем, а потом почему-то разрушилось, распалось. Он внутри не рвал с ней. Она была. Иногда ближе, иногда дальше. Оказывается, если любил человека, любовь эта никуда не девается, остается с ним навсегда. Живет по-своему, гнать не имеет смысла.

С Никой они часто появлялись вместе. Ему по долгу службы положено – так он себе объяснял. «Вместе весело шагать по просторам». Привык думать о Нике – «жена». Привык, что она представляет его «муж».


Ему и в голову не приходило, что он увидит их вместе. Тошу никогда не тянуло клубиться. Издалека, среди безликой толпы, взгляд выхватил – как ярко высвечивались они в общей массовке – Нику и Тошу, с улыбками на лицах ведущих неслышный диалог. Он продрался поближе и притаился в нише, надеясь, что Тоша его не заметила. Он не был готов к встрече с ней. Не сейчас, не рядом с Никой.

Жадно прислушивался. Она совсем не изменилась, разве что похудела еще чуть-чуть. И улыбка немножко другая. У нее наверняка все хорошо. И нечего ей мешать жить. Но смотреть и слушать ведь не запрещено. Интересно, о чем это они толкуют, как давние знакомые. Сквозь грохот музыки доносились отдельные слова.

Ника, главная героиня одного из лучших фильмов Тошиного отца и добрая подружка Тошиного детства, рассказывала историю своего внезапного замужества. Она была простая, Ника, никогда ничего не утаивала: «Его Стас привел. Меня заперли, чтоб ребенка сохранить. А у Стаса были ключи. Я так устроила. Помнишь Стаса?»

Конечно, да. Конечно, Тоша помнила Стаса, своего одноклассника. Помнила его ночной звонок: «Тошка, тут сейчас твой – совсем никакой. Могу подбросить, откроешь нам?» И ее собственное решение: «Не надо. Он вроде бы навсегда ушел. Пусть теперь сам». Добряк Стас тут же придумал выход: «Ну, и о’кей. Я его тогда Ничке подкину, ночь перекантуется, выпущу, не бросать же человека на улице, а потом уж пусть сам».


– Юзер, – сказала Тоша.

И было это единственное слово, прорвавшееся к нему. Незнакомое, не забыть бы. Потом разберется, что значит.

Ника махала ему, улыбаясь. Заметила. Звала:

– Иди сюда, сейчас я вас познакомлю.

Роман Сенчин

Общий день

Алена вспоминает обо мне раз в два-три года и просит провести с нею день. Ей, наверное, становится слишком хреново, и она набирает номер моего телефона. Мы учились в одном классе все десять лет, когда-то полудетски дружили, я носил ее сумку, пробовали целоваться, и туман этой близости не дает нам окончательно забыть друг о друге и теперь, когда у нас совсем разные жизни. Да нет, какие они разные… Цепь одинаково мертвых дней. И, чтобы почувствовать, что время идет, мы встречаемся и один день проводим вместе.

Это любопытно, когда девушку видишь изредка – ты ее знаешь и помнишь с семи лет, – и постепенно она превращается в старуху. Нет, даже не постепенно, когда встречаешься с ней раз в два года, а скачками. Бах! – вот она еще чуть свежая, пытается следить за собой, нравиться, она бодрится; бах! – и вот ее словно пришибли; бах! – это никому не нужная развалина, одутловатая, обвисшая, с опаленными спичкой усишками. Еще через несколько подобных столкновений она действительно будет старухой.

Да, в восьмом классе я оказался для нее слишком юным, я не был готов удовлетворять появившиеся у нее потребности, и она меня оставила. Она стала дружить с парнем из десятого класса, а потом, после аборта, ее имели все, кто прикладывал мало-мальские усилия. Она что-то искала в каждом парне, но не находила, а может, и находила, но им было на это плевать. Одни уходили, появлялись другие. Я же ее никогда по-настоящему не хотел; когда мне исполнилось шестнадцать, у меня появились четырнадцатилетние, которые тоже что-то искали. А с Аленой мы общаемся теперь как два старых школьных товарища; спокойно, с грустинкой. Нам, вообще-то, не очень-то много лет, но кажется, что слишком много – слишком долго и однообразно все это тянется.

Говорят, полезно время от времени путешествовать, менять квартиры, это разбавляет жизнь, освобождает от хлама и пыли. Я же всегда помню двухкомнатную нору, сырую, прогнившую, в доме, спрятанном от улицы трущобными джунглями. Чтобы выбраться на нашу Четырнадцатую линию, нужно пять минут скорым шагом идти через арки и заваленные помойками дворики. На кухне у нас стоит ванна, а потолки черные, потому что никому никогда не приходило в голову, как можно их побелить, да их просто никто не замечает; они такие высокие, что шнур от лампочки наверняка больше моего роста.

Когда-то здесь было достаточно много людей. У нас была большая семья. Я помню дедушку, он лежал парализованный в моей нынешней комнате и потом умер. Здесь же жила и бабка, она дожилась до восьмидесяти с чем-то лет; она была сухая и маленькая и страшно злая. Она никогда ничего не говорила, не готовила обедов и не стряпала сладких булочек. Она в основном сидела в кресле и смотрела телевизор, хотя была глухая и почти слепая. В большом длинном коридоре жил их сын, мой дядя, дядя Витя, алкаш-одиночка, который тоже умер – уснул и не проснулся. У него под кроватью было место для овчарки Эльзы; ее никто не выгуливал, и она гадила у входной двери. Однажды ее все-таки выпустили. Она не вернулась… Мы с мамой жили в другой комнате, а папы у меня не было.

Мама меня родила почти старой, и сейчас она становится похожей на бабку. Она сохнет, уменьшается в росте, слепнет, молчит. По обкурке мне нравится ее злить, и нужно достаточно долго поливать ее обидными словами, чтобы она наконец затряслась и дрожащим голосом принялась называть меня скотиной, выродком, сучьим отродьем, гадиной, паразитом. И тогда я смеюсь, ухожу к себе и ложусь спать. Я доволен, что в очередной раз отомстил ей за все, что здесь увидел.

А что я увидел? Да ровным счетом ничего действительно интересного и приятного. Я помню школу, этот храм деградации, скопище растущих подонков, где меня долго учили быть тупым и непослушным на сеансах по сорок пять минут, а в промежутках десять минут вышибали остатки мозгов в рекреациях и туалете. Естественно, пришлось стать таким же. Когда я научился, то бывал очень рад, попадая сопляку в переносицу так, что кровь брызгала сразу из обеих ноздрей. А потом меня взяли в армию и тоже учили, всего год, но очень успешно. На втором году я вовсю применил свои знания.

В двадцать лет я снова оказался в этой квартире, уже опустевшей, и вот потихоньку живу, ничего не соображая и не желая. Нет, желаю, конечно, – денег, а уж они дадут все остальное. Несколько раз я пытался работать, но сами подумайте: ведь это же каждый день! Просыпаешься, жрешь – и вперед. То же самое и со всякими училищами, курсами, стажировками. Мать меня кормит, но не более того: им же всем дают ровно столько, чтобы не сдохли с голоду. Даже проездной на метро я могу заиметь не всегда. Если мне нужно куда-то поехать, приходится отбирать башли у матери. Она зажимает сумочку, которую я помню с раннего детства, с ней она, наверное, бегала по мужикам, но никто не взял ее. Как я-то получился, от какого уксуса, черт его знает. Она зажимает сумочку, визжит и испускает старушечьи запахи. «Ну дай мне денег! – ору я. – За удовольствие иметь ублюдка надо платить!» Я еще ни разу не ударил ее, но, думаю, скоро это случится. Я ненавижу ее, ее старость, и всю ее вонючую жизнёнку, и эту квартиру, где все сгнило и из щелей ползет желто-белый, как засохшая пена, все пожирающий грибок… Она визжит, отбивается, и я знаю, что она тоже ненавидит меня. Она, может, когда-то меня любила, у нее на стене висят фотографии, где мне годика два и чуть больше: я на качелях, я с автоматиком, я на новогоднем утреннике в детском саду… Победив, я убегаю. Я болтаюсь по своей Четырнадцатой линии, не решаясь выйти на проспекты; когда есть трава, сажусь на скамейку и курю, а когда нет – просто брожу туда-сюда по тротуару, раздумывая, что делать дальше. Вот классно, если удается отвернуть тысяч двадцать-тридцать. С ними можно завалиться в клуб и торчать там до утра, слушать группы, потанцевать.

У меня что-то нет ни друзей, ни девчонки, но те, кто угостит ста граммами водки или не против легко перепихнуться, находятся почти всегда.


Алену потянуло теперь к духовной пище. В прошлый раз она таскала меня по музеям и сегодня, позвонив, намекнула, что мы тоже куда-то направимся типа этого. Она говорит, осознала, что совсем не знает города; почему-то туристы кучами приезжают глазеть на картины, дворцы и прочие сокровища Петербурга, и ей тоже этого захотелось.