Старик Рубцов, в бытность свою учителем, успел наглядеться на взрослеющих девиц – одна, например, вчера еще была ребенком, а сегодня уже – с вполне развитыми формами, искусственными кудрями, не девушка даже, а дама. Другая старшеклассница порхает мотыльком, словно нет для нее закона земного притяжения, и – по глазам видно – еще детские сны снятся. Так вот, внучка Устинова, как там ее – Вика? – побила все рекорды позднего созревания. Но тем и мила была, да, тем и мила. Дитя. Ее хотелось наставить и защитить. Кудри эти легкие и светлые над светлым, гладким лбом. Но в глазах – задор уже появился.

Увидев ее сегодня, на исходе майского вечера, старик вдруг заметил в Вике легкую перемену. Он воспринимал все сегодня слишком остро, и, глядя на милого, давно знакомого ребенка, он в первый раз понял, что уже расходятся слегка края бутона – в нескладном подростке стала заметна юная женщина. Да, именно он, старик, первым это заметил и обрадовался. Во взгляде, в движениях Вики угадывалось нежное, отчаянное, безрассудное желание – любить.

Какое-то время он любовался ею – очень чисто и целомудренно любовался – так на женщин не смотрят, не видя ни лица, ни тела, так смотрят на иконы, замечая лишь одно сияние, свет вокруг чела, и потом смутился страшно, точно подглядел что-то недозволенное.

А она ходила по двору, качалась на детских качелях, ладонями касалась деревьев, их коричневой морщинистой коры касалась розовыми ладошками своими. И не догадывалась ни о чем, и не замечала ничего, даже собственного сияния пока не замечала. (Если б можно было стать деревом!)

Старик так разволновался, что заставил себя отойти от окна. Постоял возле стола, покрутил ручку приемника. Приемник побулькал немного и стал выдавать последние новости.

Как странно – он, Михаил Рубцов, совершенно никакого отношения не имеет к этим новостям, и он никогда больше ничего в этом мире не изменит. Раньше – мог, да, тяжелыми сапогами ходил по Европе, давил нечисть всякую, а теперь – все. Он старик. Он даже не имеет права глядеть на девушку за окном. Его время кончилось.

После новостей радио разразилось рекламой, потом еще побулькало немного и вдруг сказало нечто, чего старик как будто уже давно ждал.

Не ослышался ли? Нет. Так и есть:

– …исполняет Давид Миркин. Запись из фондов радио.

Мгновение спустя – нежнейшая, чистейшая гармония разлилась по комнате, вместо солнца осветила темные углы. И вот уже за окном, обвитым кудрявым плющом, над зеленым лугом полетели пчелы, теребя махровые шарики клевера, торжественно и тихо поплыли облака, а навстречу юному, милому мальчику Мише Рубцову бежала она – среди зелени и сини, в гудении пчел – она, вечная весна, юная регулировщица. Со светлыми кудрями над светлым лбом, с лицом Вики, внучки Устинова. Виктории.

Сбылось. Он, Миша Рубцов, нашел ее. Вновь увидел въявь, живой и прекрасной.

Старик подошел к радио. Додик играл хорошо, в этот раз – на скрипке, на своем «главном» инструменте, и ему подпевали тысяча других голосов. А еще – в этот раз он не сбивался, не кричал проклятия. Простил «им» окончательно?

Бедный Додик умер лет десять назад – теперь уж не спросишь его. Старик с такой любовью представил его – кудрявого, нескладного, темпераментного, – что вдруг стал бережно протирать радиоприемник, не зная, как еще выразить свои чувства.

– Ну и что, – сказал он, глядя в темноту за окном, – я тоже простил.

Следующим утром Гуля заглянула в комнату к Михаилу Ивановичу и нашла старика мертвым.

Через сутки приехал из Питера сын Рубцова с внуком – парнишкой лет восемнадцати.

Старика похоронили с почестями. На панихиде присутствовали Гуля и Устинов. Гуля молчала, насупившись, а Устинов рыдал, точно ребенок, и все время кашлял.

Тем же вечером во дворе встретились внучка Устинова, Вика, и внук Рубцова, тоже названный Михаилом.

Молодые люди поболтали недолго, сидя на скамейке. Вроде ничего и не произошло.

Только в середине лета Михаил приехал в Москву, в институт поступать. Поступил. И в том дворе чуть не каждый день стал появляться.

* * *

Потом ушла из жизни Гуля. Устинов держался еще долго, очень долго. Но и он тоже ушел.

* * *

На майские махнули на дачу. Детей с собой вытащить не удалось – у них сессия. Да и не любили особо дети дачу, скучно им. Ну и ладно, вдвоем тоже хорошо.

Вика мыла окна, а Михаил подновлял забор. Возился долго, потом вернулся к дому – Вика протирала до зеркального блеска стекла. В шортиках до колен, белой майке, светлые волосы из-под косынки выбились. Сорок лет, а все как девчонка!

Солнце, пчелы гудели над травой… И музыка из дома – работал проигрыватель. Какая-то классическая, приятная музыка.

– Чему ты улыбаешься, Миша? – крикнула весело жена.

– Я вот думаю… У меня эта мелодия почему-то с тобой ассоциируется. Ты – такая же. Ты – как эта мелодия.

– Дай руку.

Она оперлась на протянутую руку, спрыгнула вниз. И звонко поцеловала мужа.

Валерий Панюшкин

Серебряные нити

Любила ли Надя Веника? Да нет. Скорее, просто жалела, потому что у него были испуганные глаза. Любил ли Веник музыку? Да нет. Просто его мама-неудачница решила взять у судьбы реванш и превратить сына в великого пианиста.

У Нади рано умерли родители, и до 16 лет она жила с бабушкой в Смоленске. А потом Надю позвала к себе дальняя московская родственница, профессор консерватории. Ее звали Ирина Сергеевна. Она была тяжело больна, и Надя приглашалась в качестве домработницы. А платой за помощь по хозяйству должна была стать квартира в центре Москвы. Когда хозяйка умрет. Так что Надя стала жить как бедная родственница, которую за любой проступок могут лишить наследства.

Ирина Сергеевна была одинокой строгой женщиной высокого роста, с мучнистым лицом и собранными в пучок белыми волосами. Она носила длинные коричневые платья с кружевным воротничком, как у старинных школьниц. А Надя была красивая, взрослая и модно, в смоленском вкусе, одетая девочка.

«Вы что это, юная леди, на панели приехали работать?» – говорила Ирина Сергеевна, когда Надя надевала платье. Или: «Вы что это, коров приехали пасти?» – когда она надевала джинсы.

Однажды Надя поставила в магнитофон группу «Metallica». Через минуту в Надину комнату вступила Ирина Сергеевна:

– Прошу, чтоб этой примитивной мерзости в моем доме не было.

Надя возразила, что, дескать, «Metallica» на этом диске играет с симфоническим оркестром, и этот аргумент Ирину Сергеевну тронул:

– Ты слышала когда-нибудь симфоническую музыку?


– Видишь ли, – Ирина Сергеевна привела Надю в гостиную, где стоял стэйнвеевский кабинетный рояль, и куда Наде строго запрещено было заходить одной. – Эти несчастные оркестранты, играющие с твоей «Metallica», вынуждены пилить все вместе одну тему, глупую и ворованную. А вот смотри, симфония Малера. Скрипки играют так, – Ирина Сергеевна открыла рояль и проиграла тему скрипок, – а медные играют так…

Она перечисляла инструменты, внешний вид и звучание которых Надя с трудом себе представляла, и показывала, как переплетаются их партии в оркестре, как они спорят или соглашаются друг с другом.

– Получается, – сказала Надя, – будто бы много людей в комнате собрались вместе и говорят о разных вещах.

– Ах ты умница! – Ирина Сергеевна впервые за месяц жизни под одной крышей взглянула на девочку благосклонно. – Умница! Только это не люди говорят о разных вещах. Это ангелы на небесах говорят о том, как устроено время.


Веник приходил через день. Он играл хорошо, только Наде было совершенно неинтересно слушать его игру из-за двери. Куда интереснее было следить в щелку за Ириной Сергеевной. Сначала она слушала спокойно. Потом заглядывала под рояль, где стоял таз с водой (чтобы инструмент не рассыхался). Потом щупала воду в тазу, словно чтоб убедиться, что вода мокрая. Потом начинала тихо ходить по комнате. Потом говорила Венику:

– Подожди, детка. – И выходила за дверь. – Наденька, накапай мне валокордину. Это ж надо, такой талантливый мальчик, и так у него совершенно ничего не получается.

Почти каждый раз в день занятий у Ирины Сергеевны начинался ужасный приступ аллергии на Веника. Лицо у нее становилось красное и шершавое, она вся опухала и начинала задыхаться. Надя вызывала «Скорую», и, когда уколы начинали действовать, больная говорила:

– Господи, он не может сыграть даже Моцарта.


На другое утро Ирина Сергеевна ехала гулять в Коломенское. Она брала с собой Надю в качестве сопровождающей, и Надя очень полюбила эти прогулки. Ирина Сергеевна шла, опираясь на Надину руку, смотрела на шатровую церковь и плакала. Каждый раз.

– Почему вы плачете?

– Послушай, это ведь шедевр. Представь себе, что Земля подвешена в пустоте на миллиардах серебряных нитей. И как раз над этим холмом нити переплетаются так, что складываются в шатер. А человек, который строил здесь церковь, эти нити видел и сложил по ним купол, как каменщики выкладывают стену по веревочке, чтоб получилась ровной. Ну не смотри на меня так, я не сумасшедшая.

– А зачем вы учите Веника, если вам от него так плохо?

– Он очень талантливый. Представь себе, что концерт Рахманинова – это такое кружево, которое накладывается сверху на клавиши. И исполнитель, словно бы пальцами, должен это кружево сплести. Тогда получится хорошее звукоизвлечение. Так вот, у Веника пальцы сами собой движутся по нитям. Но только он этого не видит. Он даже не подозревает, что нити существуют, он как слепой.

– А вы скажите ему.

– Человек сам должен увидеть. Для этого с ним должно произойти несчастье или радость. Он должен ощутить себя висящим в пустоте. И тогда он увидит нити, которые его удерживают. И потом всю жизнь людям, приходящим на концерт, он будет про эти нити рассказывать. Чтобы люди чувствовали, будто кто-то добрый держит их на ладонях. Ты знаешь, Леонардо да Винчи в конце жизни не писал картин, а рисовал только драпировки, переплетение нитей.