— Я вернусь через неделю, самое большее.

— Могу я к тебе где-нибудь присоединиться?

— Нет. Я сама буду тебе звонить. Скажи мне номер твоего мобильного, я не знаю его наизусть. И номера девочек тоже. Надеюсь, им ты не сообщил?

— Хватит учить, кому мне звонить, а кому нет! Конечно, я позвонил девочкам! Интересно, что бы ты сделала на моем месте?

— Я пишу, диктуй.

— На твой страх и риск.

— Не поняла.

— Позвони им, если хочешь, но я сомневаюсь, что они будут так же миролюбивы, как я.

— А почему нет? С какой стати девочкам сердиться? Им-то что за дело, если я вдруг поехала в Италию? Я не собираюсь отчитываться перед вами за каждую секунду своей жизни, за все, что делаю, думаю, предполагаю. Вы за кого себя принимаете?

— За твою семью.

— Чудесно! Номера телефонов оставь себе.

Я повесила трубку.


Впервые я увидела Дарио, когда он целовал другую девушку. Было это на одной из подпольных вечеринок, куда ходить мне было категорически запрещено. Главным преимуществом этой вечеринки были закрытые ставни, я могла не опасаться, что мама заметит меня с улицы. Я была не единственной из подпольщиц, подружки друг друга не выдавали, если только не хотели сделать гадость. Так что я не взвыла от огорчения, видя, как Корали Щуплин (она была толстушкой, ей мало подходила ее фамилия) целует Дарио под громкую песню „Роллинг Стоунз“ об Энджи. Целоваться с Дарио под „Энджи, о-о-о, Эээн-джи“ было мечтой половины девчонок в лицее; вторая половина состояла из убежденных лесбиянок, глубоких невротичек и уродин с лицевым параличом. Дарио не был жадиной, и первая половина лицея знала, что ей есть на что рассчитывать, — он был красив, талантлив и ветрен. Ни одна из девочек не посмела бы потребовать от него никаких клятв и уж тем более постоянства. Они благословляли небеса и близость итальянской границы за столь счастливую встречу. Все девчонки, но только не я. Я не была лесбиянкой, не была уродиной и неврозами страдала не больше других, но, несмотря на это… Дарио Контадино не обращал на меня внимания. А в тот вечер, когда он целовал Корали Щуплин и одна его рука поглаживала ей затылок, а другая покоилась на ее необъятной заднице, меня раздирал вихрь противоречий. Я знала, как зовут этого молодого человека, знала, какова его репутация; его фотографии передавали из рук в руки, его имя вырезали на партах, стены в туалетах пестрели своеобразными стихотворениями в прозе: „О Святая Дева, ты родила Младенца, не занимаясь любовью, так помоги: пусть у меня будет ЛЮБОВЬ С ДАРИО и не будет младенца!“, „Дарио выскальзывает из рук, руки Дарио скользят так сладко“, ну и так далее, в том же духе. В общем, молодой человек заведомо не мог мне понравиться. Я была романтичной, сентиментальной, мечтала о провансальском Хитклифе, о мучительно сложной любовной истории, которая бы меня опустошала, тиранила, вконец обескровила, изнурила. Но в тот вечер рука Дарио, его пальцы, перебирающие белокурые слипшиеся пряди на затылке Корали, взволновали меня донельзя. В его руке я ощутила страсть и нежность и смотрела на нее как завороженная. Пальцы двигались с нарочитой медлительностью, притворялись нерешительными, от их обманчивой застенчивости мне хотелось завыть в голос. Дарио знал, что делал, его неторопливость была хорошо рассчитанным приемом.

— Он любую заведет, согласна? — спросила меня Магали Блан с такой гордостью, словно сама вырастила и воспитала Дарио.

„Заведет?“ Я не могла не согласиться. Я сама ощутила желание. Как мужчина. Мне никто не сказал, что желают не только мужчины, но и женщины. Мама всегда повторяла: „Что ни мужик, то кобель“, а я, посмотрев, как черный такс лезет и лезет на слишком высокую для него полукровку, решила без единого колебания, что любовь не для меня.

К концу знаменитого слоу Корали Щуплин, понимая, что минуты ее счастья сочтены, буквально пожирала Дарио. Так разинула рот, что казалось, сейчас его проглотит. Дарио не сопротивлялся, он знал наизусть приметы близкого отчаяния. „Надеюсь, он сделал себе прививку от бешенства“, — ревниво шепнула мне Магали и поспешила к Дарио с бутылкой кока-колы. Ей хотелось подкрепить его силы, прежде чем он станцует с ней самой под „Я тебя так люблю…“.

Корали Щуплин буквально рухнула возле меня, выдохнув: „Вот гад!“ — от избытка чувств.


Стоя посреди полутемной гостиной, Дарио вытер лоб тыльной стороной ладони. Он повернул голову, и я нечаянно поймала ни к кому не обращенный взгляд. Немного потерянный, почти отсутствующий взгляд голубых глаз. Взгляд, явно говорящий, что Дарио где-то витает. Явно не здесь. Где же он был, целуясь под ритмичную музыку со всеми девушками, которые к нему льнули?

Я встала и ушла с несокрушимой уверенностью, что любовь не имеет никакого отношения к таксам.


— Он жил мечтой, его мечта осуществилась, он жил мечтой, его мечта осуществилась, он жил мечтой…

— Кристина! У тебя здорово получается!

— Ты уверена?

— Конечно.

— Мама обрадуется?

— Очень.

— А когда сказать: „Мама, с праздником!“?

— Когда? Да скажи, когда хочешь! Совсем не сложно сказать: „Мама! С праздником!“ Не мешай, я повторяю.

— И я повторяю. Он жил мечтой, его мечта осуществилась, он мечтал жить… Нет, у него были мечты, а я мечтала жить… Нет, не так! Я забыла! Забыла! Забыла!


В отчаянии Кристина боднула стенку и не промахнулась. Брызнуло стекло разбитых очков и рассекло ей бровь. Я не знала, что бровь может так долго и обильно кровоточить.

Сидя в приемной врача, прижимая рукой компресс к глазу, Кристина продолжала шепотом твердить слова журналистки о Майке Бранте, сказанные 25 апреля 1975 года: „Он жил мечтой, его мечта осуществилась“. К ним она хотела прибавить „Мама! С праздником!“, потому что посвящала свое „стихотворение“ дорогой мамочке, которой, конечно, было теперь не до праздников, мамочка бросала на меня убийственные взгляды, нервно теребя крестики на шее.

Мне грозил очередной запрет на развлечения и уж точно плохая оценка за домашнее задание по истории — не могла же я зубрить в больничном коридоре Экса, как убили герцога Франца Иосифа и какие трагические последствия имела его гибель для всей Европы. Зато я все лучше усваивала гибельные последствия для моей жизни Кристининой лишней хромосомы, потому что, как выяснялось, должна была не спускать с Кристины глаз, словно сама подарила ей эту хромосому и заботилась, как бы та не потерялась.


Отрешенный взгляд Дарио, пока он стирал пот со лба после танца с великаншей-людоедкой Корали Щуплин, не давал мне покоя. Этот взгляд совершенно нечаянно достался мне, и я не знала, что с ним делать. Я объясняла его себе по-разному: усталостью, отвращением, прострацией то ли спортсмена, отдыхающего между раундами, то ли артиста в антракте. Вышло так, что я увидела Дарио Контадино за кулисами. И находилась под впечатлением. Мне хотелось узнать, что творится у него на душе. Поначалу меня толкнуло к нему не столько влечение, сколько любопытство. Я решила вести себя с ним по-дружески, по-мужски, стать похожей на девчушек-скаутов, которых мама по средам обучала катехизису у нас в гостиной. Я часто с ними сталкивалась — светлые хвостики, ободранные коленки и неисчерпаемая отзывчивость. Им так хотелось соответствовать представлению Бейден-Пауэлла о юной безупречной католичке, что они с готовностью совершали каждый день ДД (добрые дела), посещали церковные службы на свежем воздухе и пели под три гитарных аккорда „Скауты зажгли костер“ или „Колокол старого замка“. Их никогда не покидала доброжелательность, а рюкзаки никогда не казались слишком тяжелыми, иной раз они даже подкладывали туда камни. Словом, они старались изо всех сил — „сил, да, сил, сил, сил“, как они скандировали хором. Сидя у нас в гостиной по средам, они набирались совершенства выше крыши. Мама устрашала их адом, ее голос вибрировал от ужаса. Страшнее кипящих котлов и мохнатых чертей был тот лукавый дьявол, что таился в каждом из нас и мог распоясаться без предупреждения. „Шрамы Дракулы“ и „Резня бензопилой“ — ромашки по сравнению с мамиными картинами. Уж не знаю, верили девчушки маме или только притворялись, но нам с Кристиной становилось их жалко. И пока мама после урока дружески готовила им лимонад, я вносила в гостиную проигрыватель и Кристина исполняла свою любимую песню, которая как нельзя лучше подходила к обстоятельствам: „Мою молитву“. От всей души. Раскачивала бедрами больше, чем обычно, подходила к ним и, кивая, трепала их по щеке, брала за нос, похлопывала по затылку. Девчонки разрывались между желанием расхохотаться и жалостью, но вели себя деликатно и, выпив теплой лимонной водички, уходили, унося с собой множество прекрасных правил, продиктованных мамой, и подаренные ею картинки: „Святая Бландина, пожираемая львами“, „Святой Викторин в яме с известью“, „Святой Клавдион, растерзанный на кусочки“. Не знаю уж, как после всего этого у них хватало духу распевать знаменитый канон: „Ра-дость, Ра-дость, Радость. Радость!..“

Ну так вот. Я решила подружиться с Дарио, взяв за образец старательность девчонок-скаутов и выкинув из головы волнение, с каким смотрела на руку Дарио, перебирающую сальные волосы Корали Щуплин. Эту картину я прогоняла сразу же, как только она возникала, а возникала она каждые две минуты, и я чувствовала себя адвокатом, влюбленным в подзащитного, археологом, обожающим черепки, — словом, сбившейся с пути истинного.


Впервые я заговорила с ним в молодежном клубе на бульваре Республики. Дарио не ходил ни на гитару, ни в театральную студию, ни на танцы. Он появлялся в клубе словно случайно, и девушки падали ему в объятия, потому что он был хорош собой, приветлив и по большей части ничем не занят. Он не вызывал восхищения как бешеный ударник или герой-любовник, он просто оказывался рядом, под рукой.

— Ты не находишь странным, что Дарио еще ни разу не поколотили?